— Так оно и есть! — с места крикнул Шикулин. — А ты, Селянин, подхалим вдвойне! Обгадил своей статейкой бригаду, да еще и хвалишься: я, дескать, тоже принимал участие в этой подлости. Чем хвалишься-то?
— Об этом я и говорю, — спокойно сказал Павел.
— О чем? — спросил Кирилл.
— О том, что мы перестали верить друг другу. А знаете, что говорят о нас, о шахтерах, люди? Знаете, конечно. Шахтеры — это вот! — Павел сжал пальцы в кулак и поднял его кверху. — Может, нам стоит обо всем этом подумать!
— Думай! — засмеялся Шикулин. — Только головой…
— А ты не хами, Шикулин! — бросил Лесняк. — Тут тебе не балаган, понял? Разошелся!
Кирилл спросил:
— Вы еще о чем-нибудь хотите сказать, Селянин?
Павел пожал плечами:
— Пожалуй, нет. Все это действительно стало похоже на балаган… И можно только удивляться, что начальник участка ничего этого не видит…
— Я вижу другое! — не выдержал Каширов. — Вижу, некоторые шахтеры забыли о такой вещи, как честь и слава коллектива. — Он с нескрываемым презрением посмотрел на Павла, хотел, кажется, добавить что-то едкое и злое, но сдержал себя и обратился к бригадиру: — В последние дни, Федор Исаевич, бригада работает из рук вон плохо. Думаю, что объяснять это какими-то психологическими факторами просто неумно. И пора с этим кончать. Тот, кто хочет заниматься психологией, пускай занимается ею в другом месте. А мы должны работать. И чем скорее мы выправим положение, тем будет лучше. Есть у вас ко мне какие-нибудь вопросы? Если нет, можете уводить бригаду…
5
Павел не мог — да и не хотел! — привыкнуть к тем удивительным ощущениям, которые он всегда испытывал при спуске в шахту. Стремительное падение клети, едва слышимое журчание воды, влажные, словно взмокшие от пота черные стены ствола, тускло мерцающие лампочки и не то предутренний, не то предвечерний сумрак в самой клети — все это иногда казалось ему не совсем реальным, будто каждый раз повторяющийся один и тот же сон. Он присматривался к своим товарищам — испытывают ли они то же самое? Или это только ему представляется необычным то, чего никто не замечает и к чему все давным-давно привыкли?
Павел не раз замечал: и при спуске в шахту, и при подъеме из нее шахтеры, находясь в клети, обычно молчат. Молчание это не бывает ни угрюмым, ни тревожным — люди просто как бы уходят в себя, словно желая остаться наедине со своими мыслями. Даже Виктор Лесняк, которому трудно было помолчать и минуту, даже он, прислонясь спиной к холодной металлической стенке клети, не произносил ни слова, завороженно, как казалось Павлу, глядя на убегающие вниз или вверх стены ствола.
Вначале Павел думал, что это молчание каким-то образом все же связано с подсознательной, глубоко скрытой даже от себя тревогой. А вдруг оборвется трос, а вдруг откажет машина, вдруг вовремя не сработают автоматические тормоза — долго ли до катастрофы, если ты падаешь почти с семисотметровой высоты? И можешь ли ты совсем об этом не думать?
Попривыкнув к шахте, ко всему приглядевшись, Павел, однако, понял: шахтеры не только не испытывают никакой тревоги, они именно не думают о ней, как не думает человек, едущий в трамвае или в троллейбусе. Видимо, тут было что-то совсем другое. Скорее всего, каждый раз спускаясь под землю и поднимаясь наверх, горняки вновь и вновь чувствовали и радость встречи с шахтой, и грусть прощания с ней. По характеру сдержанные, даже немного замкнутые, они, конечно, не показывали своих чувств, и если бы кто-нибудь о таких чувствах сказал, его, наверное, никто не понял бы: сентименты шахтерской душе всегда были чужды. Однако Павел мало сомневался в том, что даже самый непутевый горняк никогда не остается равнодушным при виде давно знакомых штреков, уклонов, лав, к милому его сердцу грохоту комбайна или струга, к пробивающему густую темь лучу «головки», к неумолчному гулу и внезапно наступающей тишине. Все это было похоже на чувство тайной влюбленности, каждым человеком скрываемой от других, а иногда и от самого себя…
Однажды, летя на самолете со знакомым летчиком, Павел попросил разрешения посидеть в пилотской кабине: хотелось посмотреть на работу экипажа и, главным образом, взглянуть на работу локатора, об устройстве которого он имел весьма смутное представление и который казался ему каким-то чудом, непонятным, как всякое чудо, и сверхъестественным.
Локатора он не увидел: прибор, оказывается, находился в тесной штурманской кабине где-то внизу, «в преисподней», как сказал второй пилот, на время уступивший Павлу место рядом с командиром корабля. Но то, что Павел увидел и услышал, поразило его и надолго осталось в памяти. Они летели почти на десятикилометровой высоте, дымка скрывала землю, будто задернутую вуалью, а все впереди и вокруг было похоже на тихое штилевое море, в котором там и сям виднелись уплывающие белые паруса кораблей и яхт. Воображение рисовало необитаемые, затерянные в огромном мире острова, плывущие по волнам Вселенной: одни из них неожиданно исчезали, растворясь в невидимой пене и брызгах, другие внезапно возникали, и тогда казалось, что это рождаются новые миры. Так же вот когда-то родилась и Земля, и так же, наверное, когда-то исчезнет, а потом снова появится, похожая на необитаемый остров…
Павел улыбнулся своим мыслям. С каких это пор он стал мечтателем и фантазером? И какие чувства навеяли на него увиденные в воображении миры-острова? Грусть по своей матушке-Земле? Тревога о ее далеком будущем? Или радость за то, что она есть? Настоящая Земля, не какой-то там фантастический остров, на глазах превращающийся в облако и на глазах исчезающий: все там прочно, все там крепко, даже сейчас хочется ступить на нее ногами и почувствовать, что ты — дома.
Случайно взглянув на командира корабля, уже пожилого, седеющего летчика с умным, волевым лицом, Павел увидел, что и он с какой-то необыкновенной задумчивостью и даже, как показалось Павлу, с торжественностью вглядывается в дымку, словно силится разглядеть сквозь нее свою землю, оставленную им помимо желания. Скучает, небось, по ней. Пусть там не все еще ладно: и тревоги заботят, и заботы тревожат, но она — его земля, без нее ему трудно прожить даже несколько часов…
Не удержавшись, Павел спросил:
— А там ведь лучше? — глазами показал вниз, улыбнулся. — Там все роднее?
Летчик отрицательно покачал головой:
— Нет. Моя земля — это небо. Я без него не могу. Без него — пусто. Скоро, наверное, спишут меня. Не помру, конечно, но и жить не буду. Так…
Он с непонятной для Павла грустью махнул рукой и умолк. И потом за весь полет не проронил ни слова. Все смотрел и смотрел на свое небо, заранее тоскуя по нем, заранее прощаясь с ним. И лишь на земле, когда Павел протянул ему руку, сказал, устало проведя по глазам:
— У каждого — свое. Такие уж мы, наверное, люди: если к чему-то прикипаем сердцем, то навечно.
Не раз и не два вспоминая слова старого летчика, Павел часто думал: «Все, пожалуй, правильно. Такие уж мы люди: если к чему-то прикипаем сердцем, то навечно…» И еще он часто думал: «А ведь и я, доведись мне уйти с шахты, не умру, конечно, но и жить буду не так, как надо. Шахта — это мое небо. И без него будет пусто…»
Вот так он открывал для себя и свой собственный душевный мир, и душевный мир своих товарищей. Поднимаясь в небо и опускаясь на землю, летчики обычно молчат — Павел это заметил. Почему молчат? Радостно встречают его и с грустью прощаются с ним? И не потому ли молчаливы шахтеры, когда они спускаются в шахту или поднимаются оттуда? Не те ли самые чувства испытывают они, что испытывают и летчики?
* * *
Клеть замедлила ход, остановилась, и тогда Лесняк сказал:
— Сезам, откройся.
Они вышли из клети, миновали руддвор и молча побрели по коренному штреку к вагонеткам. Не было ни обычных шуток, ни смеха, брели как-то удрученно, точно каждый из них нес в душе тяжесть, от которой не так просто избавиться.
Молчал даже Лесняк. Человек по натуре общительный и добрый, он всегда старался разогнать тучи, время от времени сгущающиеся над бригадой. Иногда сам о себе придумает веселую байку и высмеивает самого себя, лишь бы другие посмеялись, у кого муторно на душе. И сейчас он чувствовал себя хуже других, его тяготила эта необычная атмосфера удрученности, и ему всеми силами хотелось ее развеять.