Предвосхищенные, несоответственные по смыслу синтаксические согласования в нехудожественной речи кажутся обмолвками, а когда заметим в них преднамеренность, — они уже производят впечатление эстетическое: шутки, «красного словца».
4. «Приезжай ко мне в деревню, угощу тебя черным молоком и сладким хлебом» (из письма). В разговоре, если б сказано было без особых ударений, мы сразу мысленно исправили бы порядок слов и не придали бы этому случаю речи никакого значения, — в письме (и оттого, что в недавние годы) без всяких соображений улавливаем в этом шутку, игру слов, ощущаем художество речи.
5. «Нагой, с музыкальным инструментом на спине, он напоминал некоего древнего мифического полубога» (Чехов. Роман с контрабасом). Тому, кто не читал рассказа или почему-либо не вспомнил тотчас же, откуда это, — фраза покажется нелепым набором слов, даже не смешным: ни реального, ни даже фантастического приурочения и никакого эстетического значения сама по себе она не имеет.
III. Наконец, значение периода бывает осложнено ассоциациями, подсказанными архитектоникой, возможными только из связи целого.
Как мало значат сами по себе: пресловутое «Мисюсь, где ты?», или: «На полустанке была угнетающая тишина», или: «Хочешь встать — и ночь».
И как насыщенно, не исчерпаемо никакими «своими словами» впечатление этих же слов в концовках повестей «Дом с мезонином» (Чехова), «Скуки ради» (Горького) и в стихотворении Ал. Блока:
Я сегодня не помню, что было вчера,
По утрам забываю свои вечера,
В белый день забываю огни,
По ночам забываю дни.
Но все ночи и дни наплывают на нас
Перед смертью, в торжественный час.
И тогда — в духоте, в тесноте,
Слишком больно мечтать
О былой красоте
И не мочь:
Хочешь встать —
И — ночь.
(III. с. 84)
Даже заглавия обогащают или определяют понимание. Вот здесь — в своих цитатах — я привожу заголовки, и это помогает читателям локализовать выдержки в их стилистической среде. А вот когда распишут автора на карточки по словам и элементарным словосочетаниям, то, взятые в отдельности, они бедны смыслом и заурядны, — потому и могут быть приравниваемы к, разговорному и вообще внеэстетическому хождению.
Генетические этимологии, примышляемые к элементам разговорной речи, а с другой стороны, гиперанализ литературного текста приводят к формулам вроде Горнфельдовой: «...Поэзия — не только там, где великие произведения... а, как видно уже из ее эмбриональной формы-слова — везде, ежечасно и ежеминутно, где говорят и думают люди»[17]. Она неверна.
4. ПОЭЗИЯ И ЖИВОЙ ЯЗЫК
В. Гумбольдт высказал положение неоспоримое: «Поэзия и проза суть явления языка».
У Потебни это развернуто очень осмотрительно в утверждение: «Поэзия везде, где за немногими чертами определенного замкнутого образа стоит многообразие значений». Это проницательно и убедительно, хотя и недостаточно. А распространение и истолкование этих положений у последователей — неудачно и во многом ложно.
Гумбольдт и Потебня усматривали и выясняли некоторые аналогии между народной словесностью (верные, так как ей присущи эстетические свойства; но часто она производила на них только эстетическое впечатление вследствие этимологической апперцепции) и изысканной, оригинальной речью поэта. Они предположили тут закономерное взаимоотношение, но не исследовали его и точно не определили. А их последователи нашли истину по книгам учителей и считают неоспоримым свое учение о том, что поэтическая речь есть «оформление материала» обиходного просторечья.
Самый термин «оформление» взят из сферы пластических искусств и применен к языковым явлениям необдуманно. Здесь он неверен и ничего не поясняет.
Воздействие живой языковой среды на художественную речь надо еще изучить.
Но и прежде такой специальной разработки можно утверждать (вопреки «диалектологам» поэзии), что мастерство словесных эффектов у поэта совсем другого рода и имеет совсем иное назначение, чем во всех остальных типах речи, а в особенности несоизмеримо оно с небрежным употреблением слов и всей языковой системы — в разговорах[18].
С другой стороны, художественная речь исключительна по социальной предназначенности, обособлена от нормы живого языка и не допускает частных приурочений. Поэт древообделочников или драматург морведа — такая же нелепость, как художник для близоруких.
Значит, ни в каком смысле недопустимо называть поэтическую речь «диалектом». Этот термин имеет давно установленное значение языкового объединения по территориальной или классовой сопринадлежности, что не подходит к художественной речи.
Так же худо употреблять это название в смысле «жаргон», желая указать сходство приуроченья с говорами студентов, воров и т. д. (по экстерриториальности) потому, что и эта аналогия неверна. Изящная литература объединяет не профессионалов и даже не образованные верхи общества, то есть не только полновластных носителей культурной традиции...
И надо особенно настаивать, что художественная речь далеко не одинаковым образом служит элементом мысли и органом общения двух групп: мастеров слова, которых делает причастным к ней прежде всего их дарованье (не измеримое традицией), и «знатоков» — пассивных хранителей этой культурной традиции.
Для поэтов способность забвения, преодоления традиции не менее важна, чем высокая культурность. В меньшей мере это свойственно и нужно пассивным их современникам. Они руководятся в испытании поэзии именно выучкой, памятливостью, начитанностью и часто с негодованием требуют, чтобы литератор не посягал на их познания, извечно зовут его к ответу за превышение условных норм — убеждены в своем праве на легкое (по старине) и непременное понимание. Со всем тем, рано или поздно, вопреки этой «пошлой пошлине» они доходят (в большинстве) до понимания поэтических своеволий, — очевидно, не благодаря учености.
Значит, поэтической речи не свойственна замкнутость, недоступность непосвященным. Исключительная условность — наподобие жаргона — бывает как раз у начинающих, мало посвященных и мало развернувшихся или бездарных литераторов-кружковцев. И это свидетельствует опять-таки о том, что речь получает эстетическую квалификацию именно тогда, когда выйдет из зависимости от традиции и просторечья, обособится от обыденной и интимной речи писателя.
Вниманье и участье к литературе, способность понимать ее у такой разнохарактерной, многоязычной смеси — как нация — своими исключительными обнаружениями свидетельствует, что поэтической речи — ей единственно — присуща потенциальная всеобщность и безусловность, всенародная понятность, сверхдиалектическая, сверхиндивидуальная.
Стихотворение Щербины записано Гильфердингом у сказителя старин в Поморье, а Рыбников записал там же варианты «Повести о Горе-Злочастье». «Духовные стихи» — доказательство понятности славянской допетровской литературы неграмотным каликам и их слушателям.
«Кобзарь» понятен в подлиннике многим великороссам, а какой-нибудь Федькович или Як. Савченко — нет.
Мой друг, военный доктор, видел нищего перса, носившего в своих лохмотьях зачитанные листы Саади.
Я знал старых крестьян, читавших почти по складам Гоголя и Толстого. Но вовсе не так, как чичиковский Петрушка или Смердяков, а с толковыми вопросами к «образованным», с большой взыскательностью к книге: они читали это именно так же, как Библию.
Поэтическая разновидность языка непостоянным образом объединяет областные и классовые наречия, вернее: она обусловлена не типами и нормами языка как материалом, а духовной общностью у поэта и нации в творческом языковом чутье; не одинаковой традицией знаков и системы, а сродными тенденциями перестроенья. Она не совпадает с нормами какого бы то ни было диалекта уже потому, что все члены нации распоряжаются пестрым множеством языковых типов (хотя и не одинаковым образом) в целях дифференциальных, то есть средствами языка социально обособляются; а художественная речь производит потенциальный контакт именно членов нации однородно-многоязычных, в силу общности не столько матерьяла, состава этого многоязычия, сколько в силу способности отрешаться от норм и обычаев языка и в силу магической непосредственной внушительности его эстетических свойств, прежде всего комбинаторных его воздействий.