Пуля попала в лошадь старшины, и та с пронзительным ржанием вскочила и побежала прочь. А в Королеву вошла целая очередь. Лошадь дернулась, на секунду приподняла морду и сейчас же уронила ее, забрызгав грязью Калинкина. Она дрожала мелкой дрожью, сучила ногами и смотрела на хозяина влажным и меркнущим взглядом.
«Королева пропадает», — понял Калинкин и, прежде чем выстрелить, легонько потрепал ее по шее.
Часть японцев между тем по пади поползла в обход пограничников, а остальные, прячась в ковыле и стреляя, лезли напролом.
— От заставы намереваются отрезать, — сказал Моржов. — Занять круговую оборону!.. Будем драться до последнего…
Он прильнул к винтовке, но тотчас со стоном откинулся: пуля ударила его в левое плечо; рука безжизненно повисла.
— Ах, ты так, ты так… — пробормотал он, пытаясь перезарядить винтовку одной рукой. Но пальцы срывались с затвора неустойчивой винтовки, сбивался прицел. Моржов приказал Смышляеву заряжать ему винтовку и продолжал стрелять здоровой рукой.
Был ранен и Калинкин. Он сам не заметил, как это случилось. Но теплая струйка крови потекла из пробитой ноги в голенище. Голова закружилась от слабости, к горлу подступила тошнота. Калинкин сорвал фуражку, дождевые струи обдали разгоряченную голову прохладой; стало лучше.
Винтовочные выстрелы и пулеметные очереди беспрерывно гремели над сопкой. Из-за сизой, с рваными краями, тучи выглянуло солнце, но, как бы испугавшись, вновь скрылось. В степи потемнело, дождь заколотил с прежней яростью.
Японцы все ближе и ближе подбирались к пограничникам. Вторая пуля угодила Моржову в живот. Скрючившись, он все-таки попробовал стрелять, но третья пуля перебила правую руку. Старшина отвалился от лошади и упал на край лужи: вода под ним окрасилась в розовый цвет.
— Смышляев, — еле слышно позвал Моржов. — Принимай командование… Бейте провокаторов… А я помираю… Прощай, комсомол…
Он еще хотел сказать, чтобы написали домой, в Нижний Тагил, куда он уже никогда не попадет, чтобы его жена и сыновья — у него ведь их трое — знали, как погиб коммунист Моржов, но вместо слов изо рта хлынула кровь.
— Прощайте, товарищ старшина, — прошептал Смышляев, а Калинкин только вытер рукавом мокрое от дождя и слез лицо.
Боеприпасы иссякали. Пограничники стреляли редко, лишь наверняка. Наверняка… Делать это было нетрудно: японцы находились совсем близко. Отчетливо видны их смуглые лица с запекшимися губами.
— Слушай, Кирюха, — вдруг заговорил Калинкин, — а ведь ты прав… Королеву-то я давеча плохо вычистил…
Смышляев хотел что-то ответить, но в горле запершило, и он махнул рукой: ладно, мол, Вася, потом об этом. Прижавшись щекой к нагретому ложу винтовки, он целился и неторопко, плавно, как учили на занятиях по огневой подготовке, нажимал указательным пальцем на спусковой крючок. Метрах в сорока из травы, приподнимаясь на коленях, выглянул один из самураев — похоже, по золотым очкам, сам поручик. Смышляев спустил курок, и японец, будто отвешивая земной поклон, рухнул вперед.
— Получай, собака, за старшину!
Калинкин прекратил стрельбу. Не оборачиваясь, Смышляев кинул:
— Нет патронов? Ползи к Моржову, обыщи его подсумки…
Калинкин не отвечал, и Смышляев повернул к нему голову: товарищ, мертвый, вытянувшись, лежал на спине; на виске у него виднелось небольшое черное отверстие; правая рука, сжатая в кулак, упиралась в подбородок — так и казалось, что Вася потирает его в сердцах.
Смышляев еще не успел осознать, что остался в одиночестве, когда свинец нашел и его. Что-то с силой толкнуло в лицо, и он упал на круп лошади. Но сознание не ушло. Смышляев приподнялся на локтях, липкая кровь склеивала ресницы, и он ничего не видел. Зато он слышал… Он слышал, как близко, почти рядом, переговариваются японцы Неужели конец? И тогда в памяти всплыло одно лицо: не материнское, доброе, старчески припухлое лицо и не изрезанное мелкими морщинами властное лицо отца. Это было смеющееся девичье лицо со старательно выложенной на лбу челкой, над которой он в свое время немало подтрунивал. Смышляев никогда не думал, что любил эту девушку всерьез. Очевидно, любил, коль она вспомнилась в такую минуту…
Опять послышалась чужая гортанная речь, однако она звучала вроде дальше. Голоса сделались глуше. Не понимая, что происходит, Смышляев прислушался. До его уха донесся недальний и тяжкий топот конских копыт. Это скакали с заставы.
Кончив рассказ, полковник достал портсгар и закиурил. Наступило молчание, которое не хотелось нарушать. Я смотрел на полковника, на его щеку, перечеркнутую рубцом, и не понимал, почему я посчитал его за суховатого, даже черствого человека.
Покурив, Смышляев легко, пружиня, встал, сделал жест коноводу:
— Ну, поедем… А на прощанье помянем их… Славные были ребята…
— Герои были, — раздумчиво, словно самому себе, сказал коновод.
Полковник снял свою основательно выцветшую фуражку, подставив ветерку редкие волосы. Я и коновод тоже обнажили головы. Отсюда, с вершины, открывались сквозные даурские просторы; на ближних сопках пестрели отары овец; дальше, к горизонту, возвышались копры шахты; внизу, на проселке, гудели две трехтонки, в кузове которых полевыми маками алели косынки колхозниц.
ПОЕЗДКА НА ЮГ
Мисайлов был не в духе. Сердило все: начальник отдела, внезапно решивший отправить его в командировку; тут же врученный билет — в плацкартный, а не в купированный вагон; толкучка в метро, когда добирался домой; обед на скорую руку, прожевать некогда; жена, которая не смогла за четверть часа собрать необходимое в дорогу.
На жену Мисайлов накричал. Он стоял возле раскрытого чемодана, водруженного на стул, и тыкал костлявым пальцем:
— А бритвенный прибор где? Забыла!.. Да разве сорочку так укладывают, помнется же… Думать надо! И живей, живей поворачивайся!..
Жена, полная, вся в ямках — ямки были на щеках, подбородке, шее, руках, — только наклонила голову, и проворнее заработали ее белые, красивые кисти. Она знала, что у мужа часто случается скверное настроение; иногда оно прорывалось грубым окриком, но это ее не пугало: привыкла, да и подобные вспышки быстро проходили. Тревожило иное: нагрубив ей, муж замыкался в себе, делался сухим, вежливо-бесстрастным, каким-то чужим.
Так было и на этот раз. Накричав, Мисайлов отошел к окну и стал смотреть на улицу. Жена украдкой обернулась: бледноватый профиль мужа с маленьким, вздернутым, как у девушки, носом четко выделялся на фоне обклеенной цветными обоями стены; губы поджаты, но на щеке подергивается мускул; одна рука, откинувшая борт пиджака, засунута в карман брюк, другая барабанит по стеклу. Жена беззвучно вздохнула и пошла в ванную за мыльницей, зубной щеткой и пастой.
Мисайлов продолжал глядеть в окно. Привычная картина, уже десяток лет он видит ее: тихий, мощенный булыжником переулок, одноэтажные деревянные домики дачного типа за палисадниками, в листве сирени; в таком домике живут и Мисайловы… Пройди пару кварталов — и вздыбятся громады зданий, проляжет асфальтовая магистраль с шумливой толпой, сумасшедшим движением машин, дальше — станция метро «Аэропорт». А здесь, в переулке, — тишина, покой, булыжник, проросший травою, в соседском садике по-деревенски кудахчут куры. Этот уголок Всесвятского перемены как будто обходили стороной. Можно подумать, что это не в Москве, а где-нибудь в Краснодаре — и то не в центре, а поближе к окраинам.
Вспомнив о Краснодаре, Мисайлов перестал выбивать на стекле дробь. Краснодар, Краснодар. Да ведь именно туда ему командировка, в родной город; его поездки всегда на восток: Чита, Хабаровск, Владивосток, а тут сослуживец заболел, и теперь — Краснодар. Фу, черт, с этой спешкой из головы вышибло.
Но в следующую минуту Мисайлов вновь забыл о Краснодаре: вернулась жена, уложив все, закрыла чемодан и сказала: