Анатолий молчал.
Майор, утомленный, достал платок, вытер шею.
— Пойдемте в дом, отдохнем, — сказал он офицерам. — А около русского поставить часового. Русские даже с перебитыми ногами могут уйти…
Возле Анатолия остался часовой. Забросив на плечо винтовку с ножевым штыком, он ходил взад-вперед размеренно, как на учениях. Солнце припекало, горячий воздух был недвижим. Жужжали золотистые жирные мухи. Часовой тупо наблюдал за их роем.
На просяном поле послышалась стрельба. Часовой замер. Анатолий приподнял голову, открыл глаза. О чем он сейчас думал? О товарищах или о смерти? О воинском долге или о матери? О родном городке или о Москве? А может, о том, что ему лишь двадцать лет и он еще не успел в своей жизни поцеловать ни одной девушки?
В небе зарокотали моторы. Анатолий встрепенулся, он по звуку узнал свои, советские, самолеты. Кровоточащие, изуродованные губы раздвинулись: Анатолий улыбался.
Шестерка штурмовиков, развернувшись, начала бомбить и обстреливать станицу. Стрельба на просяном поле усилилась, там кричали «ура»: пограничники, и среди них Константин, шли в атаку.
Бомба разорвалась на дороге, вблизи двора, где висел Анатолий. Японцы, выскочив из дома, побежали огородами из станицы. Часовой тупо посмотрел им вслед, приловчившись, ударил штыком в грудь пограничника и, пыля сапогами, затрусил за ними.
…Константин давно умолк, а перед Марфой Игнатьевной все стояли видения, вызванные его рассказом. Сгорбившись, она молчала.
Потом он водил ее по казарме, и обоим было очень тяжело. Вот койка, застланная серым суконным одеялом, на подушке — свернутое треугольником вафельное полотенце. В ногах, на железном пруте, — фанерная табличка с надписью: «Ефрейтор А. Маслов». Так теперь эта койка и стоит, всегда застланная. Вот отливающий вороненой сталью автомат в пирамиде, из него стрелял Анатолий.
Над койкой Анатолия — его портрет в дубовой рамке. Марфа Игнатьевна неотрывно смотрела на портрет: как живой, худенький, глазастый, одна бровь выше другой, яркие полные губы…
В канцелярии Константин показывал письма об Анатолии, пришедшие на заставу из разных уголков страны. Отстуканное на машинке на блестящей белой бумаге письмо известного писателя. Короткое, как донесение, письмо летчиков Н-ской части. Нацарапанное детской рукой на тетрадном листе письмо от пионерского отряда имени Анатолия Маслова.
— Имени Анатолия Маслова, — прошептала Марфа Игнатьевна.
Она пожелала посмотреть на китайскую сторону, на станицу Рождественскую. Константин ответил, что отсюда Рождественскую не увидеть: скрыта отрогами Хингана. Но Марфа Игнатьевна, задыхаясь, цепляясь за руку Константина, все равно забралась по лестнице на дозорную вышку и стала рядом с часовым. Рождественскую она, конечно, не увидела, но китайский поселок почти у самого берега, наискосок от заставы, был виден хорошо. По улицам ходили мужчины и женщины, одетые одинаково: в синие штаны и куртки. В пыли, играя, возились полуголые китайчата. Над самым большим в поселке домом трепыхался алый флаг. «Такой, как у нас», — подумала Марфа Игнатьевна и спросила Константина:
— Китайцы хорошие люди?
— Конечно! Это ж наши союзники, друзья…
— Про то знаю. Я о другом… Характер-то у них какой?
— Характер? Добрые, честные. А трудолюбивые… Еще веселые, любят петь наши песни: все больше о Москве, о мире…
— Хорошие, значит, люди, — сказала Марфа Игнатьевна и стала спускаться с вышки.
Вечером она присутствовала на боевом расчете. На перекличке старшина первым, словно живого, выкликнул ефрейтора Анатолия Маслова. Правофланговый ответил:
— Ефрейтор Анатолий Маслов погиб смертью храбрых…
Марфа Игнатьевна стояла неподвижно, как в строю, и слушала молодые, звонкие голоса, отзывавшиеся на выклик старшины.
Ужинала она на квартире у Константина. Он познакомил ее с женой — некрасивой, стеснительной женщиной — и с дочерью. Востроглазой, белесой девчонке с тощей косичкой было лет шесть.
«Такая дочь могла бы быть и у Толи», — подумала Марфа Игнатьевна, гладя девочку по голове.
Как ни упрашивали хозяева, ночевать у них Марфа Игнатьевна не осталась. Ей хотелось побыть наедине с собой, разобраться в тех чувствах и мыслях, которые вызвал у нее этот день. Пока что ясным было одно: не только она любит и помнит Анатолия.
Ей поставили кровать в комнате политико-просветительной работы. Константин пожелал спокойной ночи и ушел. Она тотчас же легла, не погасив света. В комнате, на дальней стене, тоже висел портрет Анатолия. Встретившись с его взглядом, Марфа Игнатьевна привычно заплакала. Она плакала и чувствовала: с ней происходит что-то необычное. Не сразу она поняла, что сегодня слезы приносили ей облегчение.
КИТАЙСКАЯ ГРАНИЦА
Тимофею все казалось, что машина идет слишком медленно. Шофер, что ли, попался осторожный или мотор старый, но полуторка ползет, как черепаха, пешком можно обогнать. Правда, дорога трудноватая: узкая, петляет между горами, то взбегает, то спускается; справа нависли базальтовые скалы, в расщелинах которых еще лежит снег, слева, за полосатыми черно-белыми столбиками, зияет обрыв. За обрывом, далеко внизу, под апрельским ветром зелеными волнами ходят сосновые ветви.
Кроме Тимофея, в кузове полуторки вдоль бортов на самодельных скамейках сидели еще четыре пограничника: низкорослый веснушчатый солдат в кавалерийской куртке и в сапогах со шпорами, весельчак и говорун, два связиста из отряда, вместе с кавалеристом добиравшиеся до самой отдаленной, фланговой заставы, и младший сержант Лаврикин, который, как и Тимофей, ехал до заставы Сторожевой. Связисты, едва машина выехала со двора штаба отряда, стали устраиваться спиной к спине и сейчас, несмотря на то, что в кузове довольно основательно трясло, дремали как ни в чем не бывало.
Младший сержант — в новенькой шинели, до отказа затянутый ремнем, с нежным румяным лицом, с длинными, изогнутыми девичьими ресницами, а глаза суровые, властные — всю дорогу молчал, не ввязываясь в разговор. Отмалчивался и Тимофей, занятый своими мыслями: скоро ли застава, как-то встретят его там? Если ехать с такой скоростью, то и к вечеру, пожалуй, не добраться до Сторожевой. Интересно, как она выглядит? Побыстрей бы уж доехать…
Но вот Тимофей не выдержал и повернулся к Лаврикину:
— Товарищ младший сержант, далече еще нам до места?
Тот ответил после паузы, сухо, глядя поверх головы Тимофея:
— Километров сорок, а то и сорок пять…
— А может, и пятьдесят. Все наши, — вмешался кавалерист.
— Уж, чую, больно медленно едем, — пожаловался Тимофей.
Младший сержант ничего не сказал, а кавалерист тотчас же зачастил:
— Это верно. Медленно. Темпы не наши. Да что требовать с водителя? Молод, зелен. За рулем, видать, первый год. Кстати, слыхали историю про этого водителя? Нет? Ну, так я сейчас расскажу… Вот, значит, как-то отправился он в рейс. Муторный был рейс: пришлось несколько раз останавливаться, возиться то со свечами, то с покрышками, то с аккумулятором. Да… Ну, ехал он, ехал, начало смеркаться, поднялась пурга — дело зимой-то, — как быть? Решили заночевать. Водитель и писарь, который сопровождал груз, разбили палатку возле машины, легли. Спят. Но посреди ночи писарь слышит: кто-то трясет его за плечо. Он спрашивает: «Кто? Что?» А водитель ему: «Я… Худо, брат, со мной… Глаза здорово режет… Я знаю, это от кислоты. Я днем возился с аккумулятором, руки не вытер, брался за глаза… А теперь ничего не вижу, ослеп, наверно…» А у самого голос ломается. Ну, и писарь, понятно, забеспокоился: «Как же ты это так? Стало быть, ничего не видишь?» — «Ничего». — «Совсем ничего?» — «Совсем ничего». Писарь подумал и говорит: «Послушай, Паршин, так ведь и я ничего не вижу. Потому — в палатке темно…» Он зажигает спичку: «Видишь?» Тот как заорет: «Вижу!» Ну, и смеху было, ослеп, называется…