Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Диалектичность логических ходов Шарова была доказательной: пока живет старый закон, пока в крови остатки старой морали, пока еще в недрах старого не обрело силу это новое и это новое не получило право на жизнь — нечего и рыпаться, надо бороться и утверждать старое, а не возиться с новым. Новое, в этом он убеждался постоянно, всегда подставляло рано или поздно подножку, и так называемый новатор кубарем катился с горы вместе с новшествами, от которых летели щепки, пух-перо летело, дым шел черными клубами.

Конечно же Шаров как педагог боялся проникновения новой, еще не оприходованной идеологии в среду детей: смогут ли детишки устоять перед соблазном выноса. И мысль о человеке типа Сысоечкина окончательно в решимость пришла, когда Шаров увидел, что новая психология, не узаконенная и нигде не значащаяся, въелась в детвору.

Однажды он зашел в мастерские и увидел Колю Почечкина. Перед мальчиком лежал изящно выполненный чертеж землеройной машины, основные черты которой были уже воплощены в ценном металле: серебро, бронза, титан. Мальчик сидел в белом халатике у зеркально-чистого шкафчика, — одно наслаждение было глядеть на юного творца.

— Что же ты делаешь? — спросил Шаров.

— А это я товарищу ко дню рождения подарок готовлю, — ответил Почечкин. — Я уже перевыполнил план, а из сэкономленных кусочков делаю для себя…

— Прекрасная модель, — сказал Шаров, и сердце сковало болью: проникла-таки новая психология, заразила детвору.

Пошел Шаров в другую мастерскую, подошел к Славе Деревянко, который в защитных очках стоял у токарного станка и вытачивал из черного дерева вазу.

— Что ты делаешь, Слава? — спросил Шаров.

— А это я тете Даше точу вазу ко дню Восьмого марта.

— Тете, это замечательно, — сказал Шаров, и сердце его облилось кровью. — Ну а где материал взял?

— А это лишний. Остался у меня от двух цилиндров, которые я выточил для макета завода «Красный раствор».

Пошел Шаров в изостудию и увидел за этюдниками Витю Никольникова с Сашей Злыднем: они писали пейзаж, ногами выдавливая из тюбиков краску.

— А что так, ногами? — спросил Шаров, белея.

— Понимаете, я хочу достичь объемности осеннего листа, чтобы тень падала от толстого слоя краски, — объяснил Никольников.

— И сколько тебе понадобится краски?

— Тюбиков двадцать, — ответил Витя. — Вы не беспокойтесь, эта краска все равно лишняя. Когда мы ее получали на складе, нам Петро Трифонович так и сказал: «А ну, заберите, хлопцы, а то эта краска не оприходована никем…»

Эта последняя фраза Никольникова ржавой иглой вошла в сердце Шарова: конец.

— И куда же вы пишете эти картины? На выставку или, может быть, для детского садика?

— Нет, это для себя, — ответил Злыдень. — Я отцу подарю, нам за уважение к родителям двадцать очков ставят в соревновании.

— Молодцы, — сказал Шаров, и в глазах зарябило: все незаприходованные решетки вдруг почудились, и поросята прокурорским голосом заорали откуда-то с потолка: «Батогом тебя на плацу стегать надо, а не в депутаты сельского Совета избирать!»

— Что с вами, Константин Захарыч? — вежливо спросили мальчики, выдавливая ногами вновь расставленные тюбики кадмия оранжевого, стоимость которого, как подсчитал директор, равнялась десяти рублям.

— Сердце что-то забарахлило, — сказал Шаров, уходя из мастерских.

Покончить раз и навсегда с этим безудержным, ставшим нормой выносительством — вот одна из причин того, почему он так бился за приглашение на работу честного до глупости Ивана Кузьмича Сысоечкина. Первым делом Шаров к себе Сысоечкина пригласил, обласкал, наставления разные сделал. Как по тонкому льду виражировал Шаров перед новым работником, чтобы через несусветную глупость пробиться к Кузьмичу.

— Ты посмотри, как я живу, — говорил Шаров. — У меня стула приличного нет. Все школе отдаю…

Шаров честность свою втискивает в Кузьмичову целомудренность, а она не лезет, Шарова честность, потому как где это видано, чтобы умная честность в глупость по доброй воле зарывалась! И Кузьмич сидит перед Шаровым, платочком свой левый глаз то и дело протирает: не то слезится его глаз от проникновенности, не то от счастья, что наконец-то выйдет на волю заветное чувство, которое из далекого детства идет, когда там, у себя на родине, под голодным Курском в тридцатые годы отец внушал: «Умри, а не смей брать чужого» — и когда он, Ванька Сысоечкин, в самодельных штанах, подвязанных одной веревкой через плечо, наискосок, отбегал свое время, а потом на войну ушел, где и оттяпало ему часть ступни да и всю левую половину от головы до пупа синими крапинками растушевало. И там, на войне, когда он выжил в госпитале и суждено ему было возвратиться на родину, не стал он тащить из домов чужое добро, потому как внутри бился завет отца, теперь покойного и похороненного на краю деревеньки: «Умри, а не укради!» И там, на войне, ему говаривали: чего не тянешь, коли ничейное перед тобой, бери сколько хочешь, а Ванька не брал, кивал головой, потому что глуп был и боязлив, считал, что будет непременно наказан богом, коль стащит чего чужого, так и растянется на чужой песчаной земле с чужим добром под мышкой, что он нередко и видел на войне, и верил, что коль сдержит завет отца, то и доберется до самого дома своего целым и невредимым. Целым и невредимым он не добрался, но все же не залег в чужой сырости земной, одну ступню оставил как знак памяти своей где-то под городишком — не то Шыпшем, не то Пшишем.

— Две задачи перед тобой, Кузьмич, — наставляет Шаров, — учет наладить и с хищением покончить. Не торопись. Я тебе во всем помогу, а то спасу нет, недолго так и за решетку сесть.

Сысоечкин улыбается, косит слезящимся глазом своим, улыбается кривенько, в тень свою синюю растущеванность прячет и приговаривает:

— Я работы не боюсь, я люблю работу.

— Я на тебя и покрикивать другой раз буду, — предупреждает Шаров, — требовать от тебя буду хорошей работы, а ты не обижайся, знай, что я для дела глотку рву, чтобы другим видно было, что не в сговоре мы с тобой…

— А я и не обижаюсь никогда, — отвечает Кузьмич.

— Твоя задача показать, что все закону подвластны, ты и мне другой раз можешь указать на беззаконие, чтобы все знали, что и я перед законностью ничто, а то наглеть стал народ на глазах, тянут все почем зря, и никак с этим сладу нет.

— Я работу люблю, — твердит свое Сысоечкин.

— Ты должен быть ну вроде бы как наше собственное ОБХСС, и за бухгалтершей послеживай.

— Я работы не боюсь, люблю работу, — долдонит Сысоечкин. — Мы с вами вдвоем пример всем покажем…

Поперхнулся было Шаров, но затем понял, что полезла глупость несусветная из Сысоечкина, а потому и разговору положил конец, а Сысоечкин к делу приступил, спокойненько, несуетливо приступил, потому что изголодался по размаху счетоводства своего, которое считал основой будущего.

Днями и ночами лилось из души Сысоечкина счастье, лилось прямо на ведомости, которые сотнями заводил новый счетовод, и цифирьки в эти ведомости разбрасывал из амбарных книжечек, которые ему подтаскивали кладовщики и другие материально ответственные лица, и эти цифирьки в длинные ряды выстраивались, и новое счастье с каждой простыней бумажной входило в Сысоечкина и оттуда вновь просветленностью разливалось по новым ведомостям, по всей бухгалтерии растекалось, за пределы комнаты выходило, с шаровским кабинетом соединялось: простенькое слово «учет» такой ласковой тихостью оборачивалось, что с каждым всплеском души Сысоечкина теплело на душе у «хозяйки медной горы», как Меднову, бухгалтершу, прозвал ехидный Сашко. У Шарова теплело на душе: изобилие все на карандаш химический бралось: не стереть цифирьку, не подделать, чернила выведешь, так все равно след от отточенного игольного карандашика вмятиной останется. И не просто цифирьки видел в ведомости Сысоечкин, а в каждой цифирьке его глупая голова вещь различала, ворсистость бархата, скажем, различала, ощупывала, который на новый занавес куплен, и гладь новых станочков рассматривала, и с квитанциями сверялась, чтоб пересортицы никакой не было допущено, и обо всем этом тут же докладывалось директору, и у обоих ликовала душа, — наконец-то ажур будет, которому никакой фининспектор не страшен, никакой ОБХСС нипочем. И когда через три месяца закончилась эта причудливая разносочка, где все дебеты сошлись, все сальдо-бульдо с кредитами в согласие пришли, так решили Шаров с Медновой предложить Сысоечкину денька два за свой счет взять, чтобы и тут нарушения финансовой дисциплинки не было. Но не принял предложения Сысоечкин, сказал, что теперь-то у него и начнется как раз самое главное.

78
{"b":"94400","o":1}