И высокое магистральное лицо учуяло мою искренность, на достоинство и независимость внимания не обратило, мимо глаз пропустило, а вот самую сокровенную мою преданность ухватило и поддержало, будто я еще и еще раз напомнил всем присутствующим, что главное лицо здесь только одно, и не какие-то там районные шустрики задают здесь вольность, а он, Разумовский, одобряет всю надобность происходящего. Потому начальственное главное лицо и откликнулось:
— Сейчас подумаем, посоветуемся.
— Полторы минуты на размышление, — командую я. Видать, из глубокой древности пришла ко мне скоморошья смелость, какая известна была и образованному Разумовскому, прочитавшему десятки книг о шутах гороховых, которые в самые тяжелые времена сильными мира дозволялись, потому что скоморошья свобода всегда считалась необходимым привеском всевластия.
Шаров поначалу испугался моей вольности, так как не прочитал он десятка книг про скоморошью вольность. И Омель-кин оторопел, так как всякая вольность, а особенно скоморошья, истреблялась им в этой жизни. И только два депо оживились, одобрительно закивали головами и нагнулись ближе к главной магистрали. Зашептались. И тему назвали:
— День счастливый в школе будущего!
И я, как только тема была дана, бахромой красной от скатерти по воздуху полоснул, шпагу обнажил, грохнул ботфортами (яловые сапоги новенькие Каменюка принес), микрофон поправил: ведущий я, и строй мушкетеров рассыпался за мной, и Коля Почечкин запел тоненьким прекрасным голосом:
Мы еще дети! Мы еще дети!
В этом нам выпала честь!
Батманы, уколы, долой дыроколы!
Есть мушкетеры! Есть!
И хор мальчиков:
Вызволить друга!
Вызволить друга
Из кабалы, из тюрьмы!
Шпагой клянемся! Шпагой клянемся!
Шпагой клянемся мы!
— А жаркое утро пятнадцатого июня тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года было томительно жарким, — говорил я в микрофон. — Мы ждали гостей.
На сцене появляется группа ребят. Впереди Никольников — изображает Разумовского, рядом толстенький Толя Семечкин- играет Шарова. На земле распласталась Эльба — это самый маленький, Женя Бондаренко.
— А ну, марш с дороги! — хрипит Толя, пиная Эльбу ногой.
— Зачем же собачку обижать! Собачка умненькая, старенькая, — говорит Никольников. — Нельзя собачку обижать, она славненькая. А ну, подойди сюда, мальчик, — обращается актер Разумовский к школьнику, появившемуся на сцене. — Тебе хорошо здесь?
— Хорошо! — ответил мальчик.
— А что здесь хорошего?
— А мы сами все делаем!
— А что же вы делаете сами?
— Трудимся! Видите, сколько кустов роз высадили, а здесь бурьяны были. Потом мы учимся, стихи сочиняем, музыку пишем.
И когда Никольников, заложив расслабленную руку за спину, другой большим пальцем зацепился за борт пиджака, и спину согнул, и важно голову откинул, и по-отечески погладил мальчишку по головке, зал глянул на растерявшегося было Разумовского. Но высокое начальственное лицо рассмеялось, и публика в зале залилась искренним смехом.
— А какие стихи вы сочиняете, а музыку какую?
— Сейчас! — сказал Никольников. — Марш школы будущего! Слова Семечкина, музыка ученика седьмого класса Кости Реброва. Исполняет хор мальчиков под аккомпанемент оркестра, возглавляемого Валентином Антоновичем Волковым…
Мне рассказывали потом, что, большой любитель музыки, Разумовский в восторге был и даже сказал на ухо паровозному депо, но только так, чтоб слышали рядом сидящие: «Надо детворе оркестр купить!» А под конец Омелькин мне руку пожал и Волкову велел передать благодарность. Когда программа закончилась, Шаров на ужин намекнул, и Разумовский, с уже истраченными калориями, быстро согласился. Как светский человек, он, однако, пошутил:
— Теперь мы, кажется, заработали…
— Да, ужин — это в самый раз, — согласились гости.
Но ужину в этот день не суждено было быть, хотя стол и был приготовлен. В то время как зал рукоплескал детскому представлению, и от счастливых слез искрились глаза Разумовского, и Закопайло как высшую похвалу уже трижды сказал: «Ну и дают!» — на что Омелькин криво обдал холодом паровозного начальника, комнату матери и ребенка, глухую, прохладную, с темными портьерами, приспосабливали под место для пиршества. На жестко накрахмаленной скатерти, в самом сердце стола, алело, желтело, искрилось, маслилось блюдо с красной икрой. Рядом с такой же свежестью — тарелки с розово-серебристой семгой, с судачком заливным, сыром, колбасой. В стол вписались прохладно-сочные натюрморты: помидоры и свежие огурцы, лук, петрушка, салат и, как особая роскошь, копченый, золотом отливающий в тонкой прозрачности спинок — рыбец. Рыбины в две ладони шириной- головы с раскрытыми коричневыми ртами, с глазами расширенно-удивленными. Природный человеческий дар Шарова сказался в этом тщательном отборе естественного продукта. И вина, и коньяк, и водка — не с обычными этикетками, а с редкостными. Сюда же, в комнату матери и ребенка, был доставлен холодильник, в котором пиво потело холодной матовостью, бутылки с нарзаном и закуска на тот случай, если не хватит выставленной. В самую последнюю минуту был принесен в жаровне гусь с яблоками и чугун с молодой картошкой. Горячее замотано байковыми одеялами, чтобы жар не выходил. На какую-то секунду Шаров выскочил из зала представления, чтобы окинуть праздничный стол, успел дать несколько распоряжений: «Горчичку, хрен, салфеточки!» — и, довольный, ушел, предвкушая предстоящую радость общения.
По пути и мне было сказано, чтобы я приходил в комнату матери и ребенка, когда дети на ужин с воспитателями отправятся. И по тому, как это было сказано, я понял, что программа удалась. Я приметил и то, как Шаров у Каменюки спросил: «Тихо?» И тот ответил: «Вроде бы как надо». Вообще-то перенести все это в полной конспирации из столовой, подвалов и кладовых — дело было нелегкое. Технология продумывалась в деталях: Петровна, доверенная кладовщица, с тазом под мышкой пройдет — таз старым рядном накрыт и поверх еще веник с пачкой стирального порошка, а под всем этим реквизитом рыбцы с семгой, а в ведре икра на самом дне, и поверх икры в ведре эмалированном тарелочка чистоты ослепительной, а в тарелочке — помидоры, перчики, петрушечка и прочая закуска. Сложнее было дело с чугунами — в тумбочку они не втискивались, пришлось ящик фанерный доставать: внизу чугуцы, а сверху канцелярские принадлежности из кладовой — все равно их надо было снести в административную часть. Ящик Каменкжа и Максимыч внесли в комнату, аккуратно поставили, одеялами байковыми накрыли — порядок. Шаров по части\конспирации был великим человеком; перебарщивал, правда. Мерещились ему почему-то работники КРУ, прокуроры и ревизоры столичные (местных он не боялся), корреспонденты газет, анонимщики. Анонимщики и корреспонденты были у Шарова в одном ряду — кляузники.
И кто пустил в самый последний момент, что корреспондент то ли из «Перца», то ли из «Крокодила» шастает по территории, до сих пор никто не знает. Впрочем, расследование показало, что истоки версии о приезде корреспондента были такие:
— А хто це ходе около корпуса? — спросила Маня у Даши.
— Корреспондент, — ответил кто-то шепотом (а кто это прошептал, установить не удалось).
Потом пошло. Кто-то еще видел рыжего городского человека с завитыми волосами, в оранжевом костюме и красной рубашке и в желтых блестящих туфлях: сроду таких не было в Новом Свете; видели, как он подходил к кустарнику и что-то записывал.
И уже по корпусам неслось:
— Бачилы корреспондента? Як страус. Аж горыть весь. Ходэ и пышэ. Все на заметку берет… Все кусты позаписывал.
— И пышуть, и пышуть, и пышуть, а что толку от того? — размышляла в голос старая Петровна. — Ось в Иванивки напысалы в газету на Панька. Приихав корреспондент, три дня пыв с Паньком — и конци в воду.