— Финансовая дисциплина, — ответил Росомаха, человек, у которого шеи не было как таковой, поскольку на плечах сидела огромная белая и гладкая тыква…
— А вот это — спортивно-культурный комплекс: левое крыло — фехтовальный зал, рядом гимнастический, а справа студия для живописи и комнаты для хореографии…
— Неужто все своими силами? — пропел Разумовский.
— У них на спецсчете около полутора миллионов, — тихо сказал Омелькин, еще не зная, как воспримет эту огромную цифру большое начальство.
— Ну а учебе это не мешает, товарищи?
— Напротив, — ответил Шаров. — Академия делала срезы: результаты очень хорошие. Ускоренным темпом все программы изучаются. Оно, знаете, чередование труда, гимнастики и учения- да на свежем воздухе…
— Ах, какой же тут воздух! — воскликнул, потягивая носом, Разумовский.
— Какой воздух! Молоко парное, — это Омелькин поддакнул.
— Благодать, — разом сказали представители вагонного и паровозного депо.
— А вот здесь павильон будет строиться, — продолжал Шаров и неожиданно Эльбе: — А ну марш с дороги!
— Зачем же собачку обижать? — останавливает Шарова Разумовский.
Нет, настрой у начальства самый восхитительный, покоем дышит, и от этого бодрости Шарову прибавляется. И от этой бодрости уверенность пошла по коллективности нашей, отчего палящего солнца — как и не бывало.
Ах, этот теплый начальственный свет! Не то, что это неразумное солнце: выкинется в самую высь и без разбору жарит вовсю. А начальство с разбором: тепло строгой учетности, адресованное. Теплота начальственная — она с умыслом дается, с упреждением, вроде бы к собачке относится нежность в голосе: «Старенькая моя, собаченька, лопоухенькая, никто тебя не жалеет, обижают все!» — а на самом деле она к детишкам направлена: «Несчастненькие, сиротки маленькие, не дадим вас в обиду», и паровозному депо сигнал: «Ну, смотри у меня, Закопайло, говорил же тебе, чтобы станочки новые достал и детишкам завез, я же тебе покажу, барбос конопатый, ишь буркалы выкатил, вроде бы знать ничего не знаешь, живьем бы эту Эльбу в паровозную топку кинул, живодер кургузый!» — и в вагонное депо: «А ты павильон не мог построить из отходов, чтобы детишкам радости прибавить!»
Нет, теплота начальственная непростая штука. И что внутри у Разумовского, пока что никто не знал, в какую сторону свет польется, тоже никто не ведал. И Шаров не спешил суетиться с радостью. Он-то, Разумовский, с ними, а не с Шаровым в одной команде играет. И штрафные десятиметровые бьет он, Закопайло, а не Шаров. Потому Шаров и решил подластиться к начальнику депо.
— Может, рюмочку? — спросил он у Закопайлы, зная слабость паровозной души. — Тут напротив комнатка.
Но Закопайло не удостоил ответом, прошел в кабинет, сел. И к вагонному представительству обратился мой шеф:
— Нарзанчику холодненького, Иван Панкратьевич!
Но и тот промолчал. Прошли шефы в кабинет. Что было там, никто не знает, так как забот у нас вдруг утроилось и учетверилось, потому как детское счастье соединилось со взрослыми неустойками. Неустойками до слез обидными и катастрофическими.
Моя феерическая концертная программа была под угрозой. Валентин Антонович Волков лежал в состоянии своей мертвецкой депрессии на островке в камышах, прозванном гнусным Сашко островом Волкова. На Волкове держалась программа, он ее начинал, он ее заканчивал, он был ее шампуром, на который нанизывалось все прочее: стихи и водевили, выходы и интермедии, песни и пляски, импровизированные рассказы и марши.
А теперь он лежал на острове. Смятой крестовиной распластался — руки врозь и ноги врозь, а я стоял над ним, и Сашко рядом стоял, и Злыдень стоял, и я едва не плакал оттого, что музыкальный мэтр выключился из жизни Нового Света.
— Его надо привести в чувство. Немедленно привести, — сказал я. — Иначе — позор.
— Ничего не выйдет, — протянул Злыдень, застегивая пуговицы на фуфайке.
— Как не выйдет! У нас программа.
— У него тоже программа, — сострил Злыдень, — гы-гы-гы!
— Александр Иванович, — сказал я решительно, — надо немедленно привести в чувство, чтобы он…
— Буде зроблено! — спохватился Сашко, потирая руки. — Только машина нужна.
— А може, трактор? Гы-гы-гы! — рассмеялся Злыдень.
— Товарищ Злыдень! — строго сказал я. — Срывается серьезное дело.
— А ну, сбигай до гаражу, и хай приде Моисеев, — скомандовал Сашко.
Мы перенесли легкое тело Волкова на дорогу.
— А может, его в воду кинуть? — предложил Сашко.
— Александр Иванович! Как вам не стыдно! Зачем вам, кстати, машина?
— Так это же самый лучший способ отрезвления. В кузове прокатить по степи.
— Как так?
— Очень просто. Медицина установила: выхождение депрессии прямо пропорционально скорости движения. В будущем такие больные будут только летать.
— Так вы его в кабине или в кузове повезти хотите?
— В кабине нельзя. Только в кузове.
— Соломки бы…
— На соломе нельзя. Тело должно быть только в вертикальном положении.
— Его что, привязать к кузову?
— Это было бы хорошо, — протянул Сашко с серьезным видом. — Но опасно, может забиться. Надо держать. Подъехала машина. Вышел шофер Моисеев.
— Опять Сашко чудит, — сказал шофер.
Разгневался Сашко, кричит:
— Сам оживляй, а я пошел!
Шофер затих. Я схватился за рукав Сашка как за последнюю надежду.
— Александр Иванович, вы уверены, что он очнется?…
— А как иначе?
Мы приступили к делу. Волкова устроили у кабины.
— А ну, стягай фуфайку, чертово чучело, — обратился к Злыдню Сашко, — надо человеку условия создать, а то никакого удобства!
— Да ты шо, у мене радикулит!
— Який там радикулит! Зараз программа главное!
— Пожалуй, нужна нам фуфайка, — поддержал я Александра Ивановича. — Вам ведь все равно в кабине сидеть.
Александр Иванович нагнулся и что-то сказал шоферу, тот кивнул головой. Пока Сашко шептался, Волков упал на меня. Пахнуло таким густым перегаром, что я едва не потерял сознание. «Господи, — стонала моя душа. — Такая программа, а я вынужден раскатывать этого не то пьяного, не то больного по проселочным дорогам».
Машина с ходу набрала скорость.
— Потише! — закричал я, когда машина прыгнула с бугорка и пролетела метров двадцать.
— Это ж в самый раз, — орал мне в ухо Сашко. — Отрез-витель на колесах! Бесплатно.
Вдруг машина остановилась у хаты Сашка.
— Что такое?
— Зараз! — сказал Сашко, выскакивая из машины. Через две минуты Сашко забросил огромный бредень в кузов.
— А это еще что? — удивился я.
— Он Волкова у ричку хоче кинуть, а потом як щуку ловить, — заливался Злыдень.
Машина снова понеслась как шальная.
— Бредень зачем? — спросил я.
— Надо закинуть до кума попутно, — ответил Сашко. $ возмутился:
— Александр Иванович! Программа срывается, а вы свои дела устраиваете!
— Так это ж по пути, — убедительно сказал Сашко.
— Как по пути? Куда по пути?
Я не мог сообразить, какое еще по пути? Вместе с тем это «по пути» вдруг придало какой-то смысл бессмысленной суете.
— Зачем же попусту гонять транспорт? — пояснил Сашко с серьезным видом.
— Это безобразие! Надо возвратиться назад! Немедленно!
— Та чего вы хлопочетесь? Все будет в порядке. Машина остановилась на ферме.
— А это для чего? — спросил я, поддерживая голову Волкова, которая свалилась как неживая.
Две женщины подбежали к машине. Одна, заглянув мне в глаза, а потом в мертвое лицо Волкова, запричитала:
— С утра понажирались! Стыда у вас, беспутных, нэмае! Другая накинулась на Александра Ивановича:
— Мы вас два часа ждем! Верить своих курей и уматуйтэ!
— Я ж казав, шо приеду, — оправдывался Сашко.
— А колы прыихав? Обид вже!
— Николы було, Тамара Федоровна!
— Я бачу, як николы, на ногах не дэржитесь, свинота чертова!
Этот последний термин относился и ко мне. Очевидно, вид у меня с мертвецки сонным Волковым был совсем удручающий. Я зло посмотрел на Сашка, который избегал моего взгляда, а Тамара Федоровна накинулась на меня: