— Как это? — спросила Маша Куропаткина.
— Очень просто. Представьте себе: в комнате самые разные интересные игрушки, книжки со сказками, музыкальные инструменты — но стоит вам дотронуться до них, как вас тут же хватит электричеством. Зато лопаты и рабочие костюмы выглядят привлекательно и приятны на ощупь — и дети тянутся к рабочим принадлежностям, а все остальное начинают ненавидеть.
— Это нарочно делается?
— Конечно, нарочно, — ответил Волков.
— А я люблю сказки жалостливые, — сказала Лена Сошкина.
— А вот про это никогда не сочините, — сказала Маша Куропаткина, показывая Волкову улитку и высохший ландыш.
— Слушайте и про это, — сказал Волков, сосредоточив всю свою пристальность в маленьких черных глазках своих. Дети замерли от чародейства музыкального мэтра.
— Однажды утром, — начал Волков, — Улитка увидела, что ее гордый Ландыш плачет. Раньше она была уверена, что он соткан из счастья: иначе откуда столько свежести? Такой нежный и сильный. Разве обратит он внимание на бедную Улитку?
«Что с тобой, почему ты плачешь?» — прошептала Улитка. «Завтра я должен умереть, — сказал Ландыш. — Моя Любимая узнала об этом и покинула меня». — «Послушай, — сказала Улитка, — я люблю тебя больше всего на свете. Позволь мне умереть вместо тебя».
Ландыш обрадовался. И умчался к своей Любимой.
«Я спасен. Мы будем счастливы!» — восторженно кричал он. «Ты смешон», — сказала она. «Я не могу без тебя», — молил ее Ландыш. «Может быть, ты скажешь, что покончишь с собой? — засмеялась она. — Я любила сильного Ландыша, а ты жалкий комедиант. Прочь от меня!»
Тогда Ландыш заплакал так горько, что все прочие ландыши оглядывались на него. На их лицах Улитка не увидела сочувствия. Они презирали его. Вот если бы он ударил ее, тогда все снова считали бы его сильным.
Улитка стала утешать его. А он даже забыл, что она завтра погибнет. Ему было хорошо с Улиткой.
«Ты не так уж безобразна, — говорил он ей. — Не оставляй меня». И хоть Улитке было больно слушать его слова, она впервые была счастлива.
Прошло много времени. С каждым днем Улитка убеждалась, что не нужна Ландышу, что он тоскует по той, которая покинула его. Он становился все суше и суше. Его холодные слова приводили ее в отчаяние. «От тебя несет какой-то болотиной», — нервничал он. «Но что я сделаю, милый? — отвечала она. — Какая есть. Если тебе неприятно, я уйду от тебя».
Но Ландыш не говорил: уходи. Ему казалось, что он по-прежнему сильный и красивый. И все любуются им. Что он зря отдал Улитке свою жизнь. Он всегда стремился к чему-нибудь необыкновенному. А она зарывалась в листья.
Валентин Антонович прервал свой рассказ и попросил принести ему воды: в горле пересохло. Витя бросился к колодцу, загремело ведро, цепь застучала, и стакан холодной воды оказался в руке у Волкова. Эти минуты с перерывами ужасно не любил Коля Почечкин. Ему почему-то казалось, что учителю сейчас никакой воды не нужно, а ему просто надо поговорить и узнать, о чем думают дети, когда слушают его: хитрый учитель!
А Волков действительно не торопился пить. Он пригубил воду и сказал, что вода жуть какая холоднющая, обвел ребят глазами и приметил, как Маша Куропаткина отвела взгляд в сторону, а Слава Деревянко презрительно скривил губы. Теплая волна пронеслась по маленькому детскому обществу. Коля Почечкин знал, да и не только он, но и все другие знали, что Маша Куропаткина влюблена в Славу Деревянко, а Слава и не то чтобы не отвечал взаимностью, а как-то по-особенному мучил Машу: то у нее на глазах начинал ухаживать за Леной Сошкиной, то высмеивал при всех Машу Куропаткину, то заставлял ее выполнять какие-то нужные только ему задания.
— Так на чем я остановился? — спросил Волков.
— А она в листья зарылась, а этот Ландыш задаваться стал…
Волков снова обвел ребят глазами, погладил по головке Колю Почечкина и продолжил:
— «Какая ты убогая», — сказал Ландыш. «Ты уверен в этом?» — сквозь слезы спросила Улитка. «Ты еще возражать мне будешь! — возмутился Ландыш. И повторил слова своей Любимой: — Прочь от меня!»
Улитка, чтобы не разлюбить Ландыша, спрятала свое заплаканное лицо в листья и потихоньку унесла все то, что принадлежало ей: свою нехитрую скорлупу и свою большую Любовь.
Гордый Ландыш не решался посмотреть в сторону Улитки. Он был уверен, что она рядом. Долго выдерживал он, чтобы показаться сильным. А она не шла. Он даже сказал: «Может быть, действительно я не прав?» Не получив ответа, он резко обернулся. Поднялся ветер. Ландыш стал метаться в разные стороны. Плакал и стонал. Проклинал себя и ее. Улитка, может быть, и вернулась бы. Но она так глубоко ушла в себя, так плотно закрылась в своем убежище, что не слыхала слов Ландыша.
Однажды Капли дождя, с которыми когда-то дружила Улитка, стали барабанить в дверь и кричать: «Эй ты, Улитка, твой Ландыш загнулся! Открой свою конуру!»
Но она не открыла дверь, не вышла в привычный мир. Она так боялась ОДИНОЧЕСТВА…
После этой сказки наступила тишина: слышно было, как ветер шевелился в сухой головке пожелтевшего ландыша. И слышно было, как в Улиткиной скорлупе что-то мягко повернулось.
Маша Куропаткина посмотрела на высокомерного Славу, а потом на свою подругу и медленно, пряча слезы, пошла прочь. Но Волков окликнул ее звонким голосом своим (перед депрессией у музыканта голос всегда звенел!) и сказал громко:
— В жизни мы так часто ошибаемся — любим не тех, и мимо своего главного счастья проходим, и от этого много бед доставляем друг другу.
— А как это — любить? — тихо спросил Никольников.
— Хотите, я еще одну сказку расскажу? — ответил Волков.
И дети придвинулись еще ближе к музыкальному мэтру: каждому хотелось услышать о том, о чем так много говорят взрослые…
Иногда в такие минуты я подходил к Волкову, к детям подходил, и чувствовал я, что забирает он детей от меня, от школы будущего забирает, мажорность мою чернотой раскрашивает. И я втайне скрипел, а все равно молчал, потому как, слушая Волкова, и моя душевность напрягалась. И я метался вокруг Волкова: для чего такую непонятную сложность в безоблачное детство вгонять? И говорил ему:
— Литературщиной попахивает от ваших сказок.
— Вы уверены? — смерил меня крохотными полосками своих глазенок Волков.
И эта фраза надолго застряла в моих мозгах и звучала даже после того, как музыкального мэтра уволил Шаров. И когда я вспоминал потом эту фразу, мне делалось не по себе, стыдно делалось, и я ощущал себя Бравым Гвоздем и отвратительно спесивым Ландышем из волковских сказок. Странное дело, я любил Волкова. Я любил в нем себя, ибо все то, что исповедовал Волков, было делом моей жизни. Но Волков, как мне казалось, делал не то. Он развивал в детях рефлексирующие силы. Он заставлял их сомневаться. А мне нужна была активность, высокая деятельностная настроенность, чтобы дети шли за мной не задумываясь: строили, разрушали, вновь строили, осваивали новые виды работ, создавали изобилие, растили животных, одним словом, созидали и еще раз созидали.
— Чрезмерная рефлексия, как и чрезмерное обособление, — это наша погибель! — кричал я Волкову, глядя в его злые глаза.
— Бездумная деятельность еще вредней, — сопротивлялся Волков. — Мы создадим изобилие, но если в это изобилие войдет безнравственный человек, он погубит и себя, и изобилие.
— Мы создаем нормальные предпосылки для нормального развития. Мы не можем снижать темпы в создании материальных благ…
Я напоминал Волкову и о том, что на нашем спецсчете уже около двухсот тысяч, что на эти деньги мы с детьми обеспечим себе реальное всестороннее развитие личности, что наши фермы (их было целых пять: и птице-, и кроле-, и свинофермы, разводили еще и телят, и гусей, даже ондатр) требуют активного отношения к труду, что мы воспитаем у детей потребность в труде, возродим утерянный трудовой потенциал народа…
— Господи, какие громкие фразы! — орал Волков. — Научите любить хотя бы одну собаку, хотя бы одну кошку, утку, курицу, а вы не учите любить, вы учите убивать…