Музыканты и певцы с мараками[29] и фурруками[30] дожидались прихода Доброго Барчука и ниньи[31] Луисаны, чтобы начать праздник. Фулии попали сюда из-за океана, — быть может, их привезли жители Канарских островов, но это уже были не танцы, а песни у майского креста, с новыми стихами, рожденными на новой земле. Слова брались из рождественских песенок младенцу Иисусу или из деревенских виршей, которые распевались во время ночных празднеств или просто наскоро сочинялись певцами-импровизаторами, каждым в отдельности или всеми вместе.
В глубине патио, прямо под звездным шатром, расставлены скамьи для зрителей, на них сидят толстые старые негритянки в накрахмаленных белых юбках, с пухлыми голыми руками, в накинутых на плечи шалях (им вечно холодно), с повязанными на голове расписными мадрасскими платками; старики негры, среди которых есть такие ветхие, словно про них забыла смерть, с непослушными седыми космами, тощие как жерди, ворчливые и привередливые, вечно жующие жвачку; молодки с пухлыми чувственными губами, в веселой насмешливой улыбке показывавшие белоснежные зубы, в своих обычных крикливо пестрых платьях из яркого кретона и белых сандалиях; кое-кто из женщин тут же кормит грудью младенца. Возле расположенных по всему двору печей для просушки какао последнего урожая небольшими группами красуются молодые парни в своих чистых полосатых рубахах, в новых высоких шляпах и разноцветных альпаргатах. В ногах шумными стайками шныряют ребятишки, изнывающие от ожидания: хозяева запаздывают и начало праздника задерживается.
— Манито, скорей бы заиграла наша славная музыка да запели бы наши песни!
— Эх, увидать бы, как Коромото переплюнет старого Питирри!
Во двор выходят склады, в которых хранится отборное какао. Огромные двускатные навесы с широкими кровлями покоятся на тяжелых переплетах балок и стропил, на которых повисли гирлянды отъевшихся летучих мышей. Резкий душный запах сваленного в кучи какао стоит над погруженным во тьму двором, где вот-вот должны зажечься веселые огни празднества, этот запах проникает в открытые настежь двери конторы; на крыльце ее возвышаются два старинных кресла с прямыми спинками, обитые сафьяном, с тисненым гербом Карла Пятого; на этих креслах должны восседать Сесилио и Луисана под защитой кровли, оберегающей их от прохладной и сырой ночи, на почтительном расстоянии от толпы, как и полагается хозяевам.
Они уже пришли и уселись, расточая вокруг любезные улыбки в ответ на устремленные на них любопытные взоры негров, которые тихо переговариваются между собой:
— Какой желтющий приехал наш Добрый Барчук! Видно, не впрок пошли ему Ивропы.
— А барышня вон как хороша. Прямо писаная красавица, никогда еще такой ее не видели.
Все смотрели на хозяев, все, кроме статного молодого парня со смуглым лицом и черными курчавыми волосами, который стоял среди негров-рабов, вперив глаза в крест.
— Уж не Педро Мигель ли это? — подумала вслух Луисана. — Да, конечно, это он.
— Но разве Хосе Тринидад не сказал нам сегодня утром, что он далеко отсюда? — удивился Сесилио. — Что он где-то в долине Туя?
— Да, верно. Вот уж лет пять-шесть он живет там, с тех пор как Хосе Тринидад вынужден был услать его туда, потому что он баламутил рабов.
— Да, да. Я помню, ты мне рассказывала об этом. Он читал им газеты. И с тех пор он не возвращался сюда?
— Думаю, что нет. Он, кажется, живет в Сан-Франсиско-де-Яре, у сестры Хосе Тринидада. Должно быть, приехал сегодня вечером на свадьбу своей сестры, которую должны справить на днях. Но погляди. Он притворяется, будто не видит нас, чтобы не здороваться с тобой.
— Похоже на то. Хотя, по-моему, у него нет никакой причины так невзлюбить меня.
— Напротив. Но ведь знаешь, как говорится, горбатого исправит…
— Я снова попытаюсь укротить его.
Да, Сесилио все еще занимала судьба этого человека, оказавшегося в жизни между двумя враждебными лагерями. Вот почему по приезде он сразу же спросил о Педро Мигеле и выразил желание повидаться с ним. Ушли в прошлое те романтические времена, когда он беседовал о Педро Мигеле с Антонид Сеспедесом. Теперь для этого случая нашлось более простое и точное определение, не нуждающееся в привлечении высокопарных и замысловатых выражений, вроде: «Идея, ищущая своего Воплощения». Сесилио считал, что жизнь Педро Мигеля более значима, нежели его собственная, основой которой являлись эгоистические побуждения, превратившиеся со временем в практические идеи, лишенные, однако, личной выгоды. Они-то и побуждали Сесилио завоевать душу своего незаконнорожденного родича (в прошлом он уже отстаивал его права от грубого насилия Антонио Сеспедеса), в котором видел не столкновение двух непримиримых рас, чего он так боялся когда-то, а, напротив, конструктивную гармонию единой нации, которая решительно и мужественно глядела в будущее, с полным сознанием воспринимая как свершившийся факт свою метизацию.
Педро Мигель, казалось, не желал иметь ничего общего с Сесилио и поворачивался к нему спиной, несмотря на все старания Хосе Тринидада Гомареса заставить его поздороваться с молодым хозяином. Педро Мигель стоял посреди двора, скрестив на груди руки, всем своим видом являя презрительное высокомерие.
— В чем дело! Чего еще ждут, почему не начинают праздник? Мы, для которых он устроен, уже давно собрались!
Наконец Хосе Тринидад, на правах управляющего асьендой, отдал долгожданный приказ музыкантам, и под зелеными арками, укрывшими майский крест, взревел фурруко, зарокотали мараки, забренчали гитары, и над зашумевшей, ликующей толпой в звездную ночь вознесся неведомый, полный неизбывной тоски, клич негров.
— Айро! Айро!
И начались фулии, наивные песнни, исполняемые хором натруженных голосов.
Майский крест, священный крест мой,
прихожу я для того,
чтоб излиться этой песней
у подножья твоего!
Айро, айро!
Уже не слышались слова куплетов, каждый, переиначив стихи на свой лад, пел, сообразуясь лишь с бешеным ритмом музыки, как вдруг, раздвинув толпу, вышел Хуан Коромото и, сделав знак певцам, чтобы они перестали петь, — так поступал обычно сказитель, желавший выступить, — крикнул:
— А ну-ка!
Музыка прекратилась, и певцы умолкли. Наступил час состязания сказителей — лучшее время празднества. Все стояли затаив дыхание, а молодой Коромото надменно расправлял плечи.
Выступал первый поэт в Ла-Фундасьон-де-Арриба, а для многих — лучший по всей округе. Но там был и Питирри, его поддерживало немало сторонников, он тоже, разомкнув кольцо зрителей, вышел, чтобы ответить сопернику, как подобало в такого рода состязаниях, в которые деревенские трубадуры вкладывали столько огня и страсти, что из-за плохого куплета (будь то уклонение от заданной первым сказителем темы, или повторы и топтание на месте с целью утомить противника, или просто желание выиграть время) они порой вступали в рукопашную схватку и состязание кончалось всеобщей потасовкой.
Коромото, вскинув голову и вперив взор в майский крест, на протяжении всего состязания не изменил позы — это строгое соблюдение песеннего ритуала дало ему возможность сохранить на лице вдохновенное выражение. Он начал неукоснительно строгое приветствие:
Мир тебе, хозяин дома,
счастье дочери твоей!
Шлю привет я всем знакомым
и кресту на алтаре!
Знаю я, что крест священный,
надо мне начать крестом,
но ведь крест еще смиренный:
помяну его потом.
Коромото славит крест,
первый раз средь этих…