«Неужели не справлюсь?» — то и дело спрашивал себя Сесилио-старший. — «Неужели в этом ребенке нет ни капли мятежного духа? Сможет ли заронить в его душу свое зерно Великий Сеятель?»
Все еще возлагая большие надежды на свой метод обучения, Сесилио-старший позволял ученику безраздельно окунаться в вавилонское столпотворение библиотеки, откуда Сесилио-младший, по словам наставника, возвращался «насквозь пропитанный классиками».
Применяя совсем иной метод, но оставаясь по-прежнему верным своему основному принципу обучения, лиценциат совершал ежеутренние прогулки также и с Педро Мигелем. Карабкаясь с ним по крутым склонам, лиценциат вел беседы о сельском хозяйстве, о земледелии, различных растениях и животных, а замкнутый, необщительный мальчуган молча слушал его. Потом они отдыхали на вершине какого-нибудь холма, откуда открывался чудесный вид на беспредельное пустынное море.
— О чем ты думаешь? — спрашивал Сесилио.
— Ни о чем, — отвечал мальчик.
— Вот и превосходно! Дон Никто не должен ни о чем думать. Дон Никто всегда должен быть незаполненным. Знаешь, что такое быть незаполненным? Ну, так можешь и не знать. Мысли обычно возникают от чтения книг. А кому может прийти в голову, что дону Никто следует научиться читать?
Педро Мигель не отвечал ни слова на эти тирады, он только еще больше ожесточался и внутренне протестовал против нелепого прозвища, которым окрестил его этот, становившийся с каждым разом все симпатичней, дон Сесилио.
В двенадцать лет Педро Мигель еще не знал грамоты, он наотрез отказывался учиться у Сесилио-младшего, в отзывчивой душе которого (после того как дядя рассказал ему страшную историю рождения Педро Мигеля) пробудилось нежное чувство к маленькому отверженному. Но Педро Мигель всегда был враждебно настроен по отношению к мантуанцам — эту внутреннюю неприязнь никак не мог поколебать даже Хосе Тринидад Гомарес ни своей преданностью, ни своими непрерывными похвалами в адрес сеньоров Алькорта. И всякий раз, когда Сесилио старался как-то привлечь к себе мальчика, тот убегал, сердито бурча под нос:
— И чего привязался ко мне этот желторожий?
Сесилио и не предполагал, что под нарочитой неприязнью маленький дикарь таил к нему глубочайшую привязанность, но так или иначе он чувствовал, что ему следовало быть помягче с Педро Мигелем.
Лиценциат хотел, чтобы Дичка воспитывал племянник, а поскольку от его проницательного взора не укрылся глубоко укоренившийся в Педро Мигеле дух противоречия, то он принялся действовать согласно своей системе «провоцирования реакции», пока однажды упрямец не заявил Сесилио-младшему:
— Ну, ладно. Уж коли вам так приспичило, учите меня читать, только оставьте в покое.
Это был самый радостный день для молодого гуманиста.
Устные уроки, которые давал лиценциат своему племяннику, были необычайно краткими и нерегулярными; порой в самый разгар урока старому бродяге вдруг приходила в голову сумасбродная идея.
Ученик уже научился отгадывать заранее эти приступы. Сесилио-старшего вдруг охватывала какая-то грусть, в нем словно разыгрывалась внутренняя борьба между желанием сделать откровенное горькое признание и стремлением во что бы то ни стало сдержаться, умолчать; быть может, то была суровая привычка держать в тайне свои сердечные дела или боязнь вновь разбередить старую рану.
Чаще всего это случалось по вечерам, там же, на берегу моря. Чтение или беседа внезапно прерывались; Сесилио-старший устремлял взор поверх очков к едва приметной зыбкой линии горизонта, потом вдруг поворачивался к приумолкшему племяннику и, положив ему на колено свою волосатую руку, печально, но решительно говорил:
— А, ладно! — и махал рукой, словно отгоняя от себя назойливую муху. И, уже встав, он добавлял: — Завтра не жди меня.
Обычно лиценциат исчезал на несколько дней, а то и месяцев, причем никогда от него не приходило никаких вестей. Не давал он никаких объяснений и по возвращении из своих странствий, а молодой Сесилио и не думал расспрашивать дядю, особенно после того как однажды услышал ответ на свой вопрос о различных провинциях страны.
— Я-то знаю, какие они, эти провинции, но узнал не по расспросам. Путешествовать, не выходя из дома, читая или слушая рассказы о странствиях, это порок, который также подтачивает душу, как любое уединенное удовольствие. Воображение дано для созидания. Не приучай свое воображение к женским удовольствиям. Помни, только женщины берут готовое, ты же должен творить!
Со временем черная меланхолия и затаенная внутренняя борьба все чаще и чаще овладевали душой неугомонного бродяги, и он, презрительно махнув рукой, надолго исчезал из дома. Однажды он сказал своему ученику:
— Все. С прогулками покончено. Тебе уже пятнадцать лет, и ты можешь учиться сам. Ступай домой, владей моей библиотекой, которая и так уже принадлежит тебе, бери интересующие тебя книги и изучай их сам, как делал это я. Завтра я уезжаю, и, быть может, мы больше никогда не увидимся. Тем более что отец собирается послать тебя в Каракас, где ты продолжишь свои занятия.
И после короткой паузы, во время которой он взволнованно сжал руку маленького тезки, лиценциат проникновенно добавил:

— Но, прежде чем расстаться, может, навсегда, я хочу преподать тебе последний урок. Для нашей родины наступают тяжелые времена, особенно для таких семей, как Алькорта и Сеспедес, которые после войны за независимость стали терять свой общественный и политический вес. Ты должен помнить, что не следует оплакивать то, что разрушила война, ибо это не принадлежало нам по праву. Колония, с ее самовластием и иерархией, не была порождением нашей земли, ее искусственно пересадили сюда. Это был некий экзотический сад, прекрасно распланированный, очень удобный, настоящий господский сад, — словом, в нем было все, что душе угодно! Но это был искусственный сад, и потому недолговечный. Особенно потому, что у него был бедный хозяин! Война же пробудила к жизни подлинно национальные силы: демократию и единство товарищей по оружию (мантуанец и голый раб едят из одной тарелки, дворянин Боливар[12] сражается плечом к плечу с Первым Негром![13]). Теперь «мы все равны», я ни перед кем не ломаю шапку, всюду порыв, вихрь, беспорядок. Наш бог — беспорядок! Славься вовеки! Все это доказывает, что наш народ живет. Те же, кто пытается сохранить или пересадить этот экзотический сад в другое место, — политические мертвецы, неприкаянные души, что являются с того света и снова повторяют те же ошибки, за которые были обречены на вечные муки. Надо изречь над ними: «Requiescat in расе»[14], чтобы они отправились в рай, а землю оставили для Великого Сеятеля. Мне не хотелось, чтобы ты стал одним из этих мертвецов, чтобы я повторил тебе эту эпитафию — и прошел мимо.

На следующий день лиценциат снова исчез из дому; он ушел пешком по дороге, в своих неизменных очках, сдвинутых на кончик носа, с несколькими книгами в своих похожих на большие переметные сумы карманах, которые он специально пришивал к куртке. Книги эти он читал во время привала, где-нибудь под старым тенистым деревом.
День свершений
Провинциальные аристократы, не обладавшие знатным происхождением, но преисполненные спесивой гордыни, помещики, прочно застрявшие в глуши и потому лишенные высоких постов политических деятелей республики, сеньоры Алькорта имели возможность прославить свое имя и возвеличить, его лишь на домашнем поприще. В их роду были честные работящие люди, способные блюсти хозяйство и традиционную честь семьи или взращивать в узких рамках тихого, захолустного, провинциального мирка здорового и патриархального блюстителя нравственности, достойного всякого подражания и примера. Так они жили в довольстве и достатке, наслаждаясь безмятежным покоем, гордо неся высоко поднятую голову, — все в роду любили повторять одну и ту же фразу о тихом житье-бытье в своем маленьком городишке, где они испокон веков были первыми. И ничего большего не желал бы в жизни дон Фермин, не будь у него сына Сесилио, который, по его мнению, должен был не только превзойти своего ученого дядю, но и, благодаря своим огромным талантам и блестящим личным качествам, особенно необыкновенными ораторскими способностями, возвеличить своего отца.