«Все просто мальчик. Древние они честные. Ты — мне, я — тебе. Принесешь им достойную жертву и, если она достаточно велика, боги дадут тебе, то, что ты просишь. Многие говорят, что старые боги умерли. Что сила Белого бога и его помощников прогнала их с этих земель. Глупости все это. Боги не могут умереть. Не здесь. Не на севере. И даже в сердце империи, там где правят слуги Создателя… Пока парни и девушки будут ходить в лес, чтобы повязать на дерево красную ленту и найти себе пару, пока рыбаки уходя с промысла бросают в воду кусок лепешки, чтобы задобрить водяного духа, пока в деревнях проходят дожинки, пока первый бочонок с пивом оставляют на пашне, старые боги не уйдут. Ты ведь знаешь, как приносят жертву, а? Знаешь? Ну вот видишь. А тебя ведь никто не учил.»
Бодро дожевав остатки угощения, старик довольно осклабившись запихал остатки хлеба в котомку и забросив ее на плечо уковылял в сторону леса. Даже в деревню заходить не стал. Ушел. А вот слова остались. «Ты — мне, я — тебе…» Страшные, если подумать, слова. Только вот думать Полбашки не любил. От думанья у него голова болела.
Искать правильное место пришлось долго. Все ноги по лесу обломал, аж к самим болотам ходил — искал, пока не вспомнил, что в лесу, совсем недалеко, на холме за обступающем деревню ельником есть поляна с белым деревом. И сразу сообразил — это именно то, что ему нужно. К поляне ходить не любили. Уж больно странное это дерево было. Древний расколотый попаданием молнии комель мертвого дуба, был… неприятным. Смотришь, смотришь, вроде сушнина как сушнина, разве только старая очень — кора облетела давно, дерево от времени побелело да выцвело, белым, словно бороды у стариков, стало, ветки обломаны, верхушка обгоревшая, внизу на уровне человеческой груди дупло здоровенное… но если быстро глянуть, как бы вскользь, так сразу видно становится, что из мертвого дуба будто бы голова выглядывает. Страшная голова. Через правое плечо поглядишь — вроде как мужик на тебя смотрит, лицо жесткое, суровое как у северян, все в морщинах, да старых шрамах, но все равно веселое, глаза, что под густыми бровями прячутся, от смеха в щелочки превратились, рот-дупло раззявленный, белыми зубами скалится. Веселый бог. Почти как человек, что шутку хорошую услышал, ежели бы не рога, конечно, что из башки по обе стороны торчат. А вот если через левое плечо посмотреть… Лучше уж не смотреть, чтобы ночью кошмары не снились. Вроде тоже самое лицо, ну подумаешь, глаза чуточку более раскосыми кажутся, нос потоньше, подбородок поуже, зубы чуть длиннее, рога чуть острее. Вроде бы все то же, а не человеческое уже лицо, а череп невиданной твари на тебя рогатой костяной маской пялится. Голодной твари. И от вида этого такой ужас пробирает, что до ночи ходишь-оглядываешься. Потому сюда и не ходили. Даже ягоды-грибы собирать. Уж больно муторно здесь было. И страшно. Будто смотрит на тебя кто-то. Вроде бы и без зла, а так, выжидающе. Как дите несмышленое за майским жуком. Может и на цветок подсадить, и в покое оставить, а может и крылья отрывать начать. Или вообще раздавить и не заметить… Говорили, что лет двадцать назад, еще до Дординого рождения, священник даже мужиков отправлял дуб этот топорами порубить, да не вышло ничего — только собрались как гроза началась. С громами и молниями. Да такая, что два двора погорело. Те самые дворы, чьи мужики больше всего за то, чтобы лесного идола порубить ратовали… Тятенькин двор тоже сгорел. Говорили тогда он брагу пить и начал. Страшно. Очень страшно. А вдруг как старый бог вспомнит что это Дордин, батюшка его топором рубить хотел? Подросток зябко повел плечами. Долго он себя заставлял к поляне пойти. И ни за чтоб не пошел, кабы не старик тот и его сказка. Но вот когда все же пришел…
Это была его вторая попытка. Первый раз, Дорди зарезал на поляне курицу. Не то чтобы овцу пожадничал, но надеялся, что и клуши хватит… С курицей-то попроще было. Соврал старосте, что старая Пеструха околела, а он ее в помойную яму выбросил. А чего? Она ведь все равно давно нестись перестала. Старая она, мясо жесткое небось как подметка. К тому же околела она странно и начала вонять нехорошо. Вдруг больная? Тогда Дорди гордился собой и столь хитро продуманной им ложью. Зря его дураком кличут, эвон как завернул. Все поверили. Сами они дураки. Вот только одна беда. Мало Пеструхи богу оказалось. Тогда ничего не произошло. Ну разве, что почудилось ему на несколько мгновений, будто страшная ухмылка деревянного идола чуть пошире стала, да пару оплеух от дядьки Денуца получил за то, что перья с дохлятины не ощипал. В общем не ответил ему идол, не дал невесту свою, но что-то упорно подсказывало подростку — он просто не угадал с жертвой. Просьба-то ведь не маленькая. Но вот сейчас у него точно получится. Овца это вам не курица. Спроси его откуда произрастает эта уверенность Дорди ответить бы не смог, но уже несколько недель подросток никак не мог отвязаться от навязчивой мысли — для жертвы нужна именно овца. И не просто овца а самая лучшая в стаде.
В отдалении снова приглушенно зарокотало. Полбашки всхлипнул и крепко зажмурился. Зловеще сверкнув в закатных лучах лезвие ножа резко опустившись вниз с мерзким хрустом вошло в шею Мохнушки. Притихшее было животное неуверенно мекнуло, выпучило глаза, взбрыкнуло лапами и забилось, пытаясь оборвать стягивающие копыта путы. Веревка угрожающе затрещала. Заскулив от ужаса и осознания, что назад пути нет, пастух, не открывая глаз, ударил, еще раз. И еще. До этого подростку никогда не приходилось резать скотину, разве что курам да гусям шеи сворачивал, лезвие ножа никак не могло нащупать главную жилу, и ему пришлось нанести не меньше десятка ударов прежде чем несчастная животина затихла и перестав дергаться и хрипеть замерла глядя в темнеющее небо невидящим взглядом. Полбашки обессилено отпустил торчащую из овечьего горла рукоять и со смесью восторга и ужаса уставился на испачканные кровью ладони. Вдалеке снова громыхнуло. Сердце колотило в ребра словно палка в огромный барабан. Руки и ноги одеревенели. Голова мягко кружилась. Подросток захихикал. Что-то происходило, он буквально костями ощущал — что-то происходило. Мир задрожал, будто истончился, подернулся полупрозрачной пеленой, от земли будто дохнуло жаром, воздух потеплел и словно налился невидимой силой. Волоски на посиневшей от холода коже подростка поднялись дыбом и при каждом движении издавали чуть слышное потрескивание. Боги… старые боги его услышали… Дорди развернулся к мертвому дубу и раскинув руки в сторону.
— Старый бог, я отдаю тебе лучшую овцу в стаде! Ее зовут Мохнушка и с нее в прошлый сезон собрали почти стоун шерсти! — Громко провозгласил он и с гордостью расправив тощие плечи широко улыбнулся безразлично глядящему на него со ствола дерева оскаленному в злобно-веселой усмешке лику. — Это самая большая и жирная овца в деревне! Старый бог, я принес тебе самую большую жертву, какую смог найти! — За горизонтом опять громыхнуло. Будто недовольно. Ощущение сверлящего спину тяжелого взгляда усилилось. Дорди истерично захихикал, пастуха начала бить нервная дрожь. Окровавленные пальцы подростка сжались в кулаки. — Дай мне!.. — Голос Полбашки сорвался и он закашлялся, давясь как всегда не вовремя потекшей из носа слизью. — Дай мне свою дочку… — Прохрипел он наконец с трудом восстанавливая дыхание. — Я знаю у тебя их много. Дай одну. Ты не думай. Я не тать какой или любодей городской… И не голь перекатная. Я старосты поселка братов сын… Ну бывшего старосты… И батька у меня умер… Но дом остался. И хозяйство… Двор, то есть. Но и дом, ежели подновить, хорошим будет. А скотину я заведу. Дай мне дочку старый бог. Мне так, чтоб оженится с ней можно было… Чтоб сильную и работящую… И здоровую… Хозяйство веси — здоровая нужна. Чтоб ратному делу была обучена и советом мудрым могла помочь… Так что дурную не надо… Я это, хочу… Ну чтоб… как в том сказе… что старик мне… этот… Окончательно растеряв все вроде бы заранее заготовленные, и многажды повторенные про себя слова, Дорди тупо уставился на вцепившиеся в жухлый травяной ковер пальцы. Волшебная пелена медленно рассеивалась. Ощущение взгляда исчезло. В голую спину подул холодный ветер и голову Полбашки прострелила неожиданная боль. Дорди моргнул. Раз, другой, третий. И обессилено опустился на траву. В груди разливалось непереносимое ощущение осознания катастрофы.