Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В родном городе, если можно еще называть его этим словом, во время прогулок я любил пройти через старый центр и, пресытившись зрелищем узких и беспорядочно оживленных улочек, отдохнуть взглядом на раскинувшихся за городскими воротами полях, намеренно повернувшись в ту сторону, где за холмами угадывался Людвигсдорф, деревня, куда в свое время, по субботним дням, мы имели обыкновение прогуливаться с Хильдой; и хотя посещение сельского кладбища никогда специально не планировалось, меня все же тянуло к нему, к тому же оно было по пути, правда, можно было и обойти его по Финстерторштрассе, но ворота в рассыпающейся, в зеленых побегах кирпичной стене так и манили войти, чтобы, с радостью и непринужденностью завсегдатая побродив средь заросших бурьяном склепов старинного кладбища, среди холмиков в диковинных буйных цветах, под конец дойти до нашего крылатого ангела, который столь неудачным образом призван был обновить наш фамильный склеп; собственно, затем я и приходил – чтобы видеть это.

Не иначе, меня приводили сюда какие-то мазохистские побуждения, потому что, с одной стороны, эта поделка, даже для своего жанра раздражающе дилетантская, оскорбляла мою взыскательность и эстетический вкус, а во-вторых, здесь, пред этой скульптурой, мой гнев, отвращение и ненависть к отцу вырывались наконец на свободу и даже усиливались рутинной сентиментальностью и целеустремленной лживостью, с которыми каменотес пытался согласовать особые пожелания заказчика со своими собственными художественными, так сказать, идеями; формируя голову ангела, которая не была точной копией матушкиной головы, скульптор, видимо, подкрепив собственные воспоминания художественной изобретательностью автора ее девичьего, писанного в лазореворозовых тонах портрета, что висел у нас на стене в столовой, все же привнес в слащаво-невинное личико девочки некоторые характерные черты моей матери: чрезмерно выпуклый лоб и близко посаженные глаза, тонкий, плавно изогнутый нос, немного нахально сложенные губы и по-детски очаровательный округлый подбородок напоминали лоб и глаза, нос, губы и подбородок матери, а чтобы хаос был полным и совершенным, под складками накидки, сработанной с ученической примитивностью, угадывалось эфирно-хрупкое тело со вздернутыми маленькими, еще только расцветающими и потому крайне агрессивными грудками, округлым животом, мягко очерченными ягодицами и чуть более костлявыми, чем это было необходимо, бедрами; ветер, дувший в лицо изготовившейся взлететь девочке и откинувший назад ее длинные волосы, прижимал эту чуждую всяческих человеческих форм каменную накидку к самому ее паху с таким наглым бесстыдством, что у зрителя при виде нагромождения этих грубых деталей не только не возникало мыслей о возможной смерти, но удивительным образом ничто не напоминало ему и о жизни или вообще о чем-то естественном, если не считать естественными жалкие фантазии стареющего и готового на все ремесленника; надгробие это было вульгарным и низменным, настолько вульгарным и настолько низменным, что на него не стоило бы тратить ни слов, ни чувств, если бы своим возникновением оно было обязано стечению обстоятельств – неспособности каменотеса с благородной простотой осуществить то, о чем просил его мой отец, однако ни о каком неудачном стечении обстоятельств не идет и речи, напротив, в том, что надгробие стало памятником развращенности моего отца, а не жизни матери, проявилась отнюдь не случайность, а скрытая природа закономерности, заранее предостерегавшей о приближающейся развязке.

Но кто же мог разглядеть в невнятных знаках текущей жизни будущее во всей его полноте?

«Мы опоздаем к поезду», сказал тогда, на берегу моря, отец, и лицо его хотя и еле заметно, но все же переменилось; к насмешливому самодовольству, с которым он только что, склонившись на каменный парапет, оглядывался на мать, теперь примешалось какое-то нетерпеливое смущение, но мать, словно бы игнорируя и странную его интонацию, и необычную фразу – необычную уже тем, что она вообще прозвучала, – ему не ответила.

Иначе, если она только не хотела прервать упражнения, мать поступить не могла, ибо в этот момент была занята тем, что, разинув рот, высунув язык и молча, ритмично пыхтя, выдавливала из живота только что втянутый и задержанный на определенное время воздух, а брюшное дыхание ей, как и большинству женщин, доставляло серьезные трудности; но, с другой стороны, в молчании матери было и некое, демонстрируемое с обидой и упрямой последовательностью, дидактическое намерение, некий едва уловимый избыток напряженности, говорящий о том, что молчание избрано лишь в качестве средства – показать, что происходящее не останется без последствий, ведь между ними существовало взаимное соглашение на случай, если отец не в силах будет дольше терпеть «это оскотиненное», по его выражению, «дыхание», соглашение, которое они заключили какое-то время назад полушутливым, видимо из-за моего присутствия, но исполненным совсем не шуточных эмоций тоном, а было это после того, как однажды во время упражнений отец совершенно внезапно и с яростной ухмылкой прервал собственные страдания, которые пытался облегчить шумным сопением, кряканьем и рычанием, и посмотрел на мать: во взгляде его парящим облачком промелькнуло нескрываемое прозрачное любопытство, ничуть не забавное, не вяжущееся со всем его насмешливым видом, этот взгляд я хорошо знал, хотя в то время и не понимал, лицо его в такие моменты делалось пугающе голым и притягательно уязвимым, ибо казалось, что все прочие, отработанные для употребления в обществе выражения лица, хотя и производили впечатление подлинных, были всего лишь маской, личиной, которая защищает, прячет, скрывает его, – и вот он стоит беззащитный, наконец проявивший себя, неспособный сдерживаться – он был красив, в самом деле красив в этот момент, черные волосы кольцами резко упали на сверкающий лоб, на полных щеках играли ямочки немого смеха, глаза стали синими-синими, пухлые губы чуть приоткрылись, и тут, как во сне, скользнув к матери, он попросту влез ей в рот и тремя пальцами, нежно и осторожно, что никак не сочеталось с грубостью самого поступка, за самый корень ухватил ее высунутый язык, на что мать, повинуясь оборонительному инстинкту, сперва дернула головой, чтобы сдержать приступ рвоты, а затем, видимо и сама изумившись от неожиданности, вцепилась зубами в пальцы отца с такой силой, что он завопил от боли; с этих пор мой отец должен был смотреть в сторону моря, «не на меня, вы поняли? не на меня, а на море! это невыносимо, слышите? невыносим ваш взгляд» – и все же, когда наступал момент и отец, которому надоедали дыхательные упражнения, наваливался грудью на парапет, я всегда ощущал в напряженности матери, наряду со страхом и настороженностью, также ее желание, чтобы он все же не отворачивался к морю, нет, а чтобы сделал с ней что-нибудь, сделал что-нибудь неожиданное и скандальное, лишь бы положить конец тем мучительным и безнадежным усилиям, которые, из-за не прекращающихся уже месяцами женских кровотечений, ей приходилось предпринимать для восстановления здоровья, лишь бы она могла свободно последовать за ним в те тайные дали, на которые так выразительно намекали ямочки его улыбки и подернутый дымкой взгляд, да, пусть сделает с ней что угодно; хотя, надо думать, она все же догадывалась, что дела обстояли совсем иначе и что власть ее страха и сдержанности была много сильнее ее влечений.

Поскольку, по сравнению с ней, я имел больше склонности следовать инструкциям доктора Кёлера, мать любила, чтобы я стоял рядом, совсем рядом, можно сказать, в телесно-интимной близости, так что короткие пышные рукава ее блузки едва не касались своими сборками моего лица, что, естественно, вовсе не означало, будто в своей неудовлетворенности она искала утешения во мне или питала ко мне какое-то непозволительно смутное чувство нежности, я вообще не думаю, что она к кому бы то ни было могла испытывать нежные чувства, нет, тому, что мы находились так близко друг к другу, имелось простое логическое объяснение – так ей легче было следить за ритмом моего дыхания и следовать ему, и наоборот, если она останавливалась, выдыхалась или, унесшись куда-то мыслями, сбивалась, я мог подождать ее и помочь снова попасть в колею, дыхание мне удавалось задерживать на долгие секунды и с наслаждением ждать, когда легкое головокружение вытеснит из сознания мои чувства и все то, что до этого я только видел, однако не ощущал, станет отчетливым, вольется в меня, я наконец-то смогу раствориться, почувствовать себя чем угодно, звуком, гребнем волны, чайками или сухим листом, планирующим на краешек парапета, просто воздухом, но потом эти ощущения постепенно растворялись в красном мареве прилившей к голове крови, и инстинкт, побуждающий человека дышать, заставлял меня почувствовать и расслышать дыхание матери, которая, сделав несколько сбивчивых вдохов и выдохов и поколебавшись в некой мертвой точке неопределенности, вместе со мной возвращалась к прежнему ритму, ожидая, что я и дальше буду вести ее за собой; друг на друга мы не смотрели и друг друга не видели, не соприкасались телами, и все же только неосмотрительность и неискушенность могла оправдать или объяснить слепоту, с которой она допустила, чтобы мы оказались в столь щекотливой с чувственной точки зрения сфере, она должна была знать, что мы делаем нечто непозволительное, что соблазнительницей в любом случае выступает она, ведь взаимное восприятие в отсутствие осязательного и зрительного контакта неизбежно обращается к более чувственным, архаичным, я бы даже сказал, анимальным средствам, когда тепло, запахи, таинственные излучения и вибрации, идущие от другого тела, способны сказать нам существенно больше, чем взгляд, поцелуй, объятия, – даже в любви, в которой прямой телесный контакт никогда не является целью, а служит лишь средством дойти до глубин, где как раз и скрывается цель, по мере нашего погружения опускающаяся все глубже и глубже, за все более непроницаемые завесы, позволяющая уловить и разоблачить себя – если вообще позволяет – только в переживании неутолимой радости и полной бесцельности.

9
{"b":"936172","o":1}