Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вскоре, конечно же, стало ясно, что внимание Теи ко мне было мнимым, точно так же как и мое внимание к ней, хотя мнимое это внимание было столь же приятно, как если бы оно было реальным и безраздельным, оно льстило мне, ее тело было грациозно легким, и уже не впервые я ощущал желание обнять его, прижать к себе, мне казалось, я знаю, что тело это нельзя привлекать к себе грубо, что свою гибкую мягкость, в которой всегда ощущалась и толика жесткости, она отдаст нам только в ответ на нежность, только если мы будем способны свою напористость сделать легкой, как дуновение ветерка, словом, она пленила меня, но при этом, выказывая ей глубочайшее, чуть ли не подобострастное внимание, я, собственно, наблюдал за тем, как она это делает, а она это именно делала, как она порождает в себе эту безукоризненную феерию иллюзий, как ей удается создавать феноменально эффектные ситуации, оставаясь при этом всегда за их рамками, и где же тогда она, настоящая Тея, спрашивал я себя, если не было ни единого жеста, который она бы не контролировала? в свою очередь, я тоже лишь притворялся, будто взираю на Тею с почтительным, едва не любовным вниманием, которое и могла наблюдать фрау Кюнерт; в конечном счете эта более чем серьезная игра мнимостей и волновала меня больше всего с того момента, когда, месяца за полтора до описываемой сцены в коридоре, Лангерханс впервые подвел меня к своему режиссерскому столику и усадил рядом с фрау Кюнерт на собственный пустующий стул, на который никогда не садился, потому что во время репетиции он, почесывая подбородок и время от времени то сдергивая с носа, то водружая на место свои очки, с отсутствующим видом прогуливался по залу, как будто его занимало совсем не то, что действительно занимало.

Но как и когда она появилась у нашего столика, я совершенно не помню, потому что, стоило мне занять это место, со временем по многим причинам ставшее неудобным, она оказалась рядом, а может быть, была там уже и раньше, только я ее не заметил?

Возможно, была, а может, и подошла позднее, но как бы то ни было, у меня сразу возникло ощущение, что она здесь из-за меня, и эта забывчивость, этот провал в моей памяти доказывают лишний раз, что механика чувств, которая так волнует нас в этом романе, настолько заслонена эмоциями, владеющими нами сейчас, что мы не можем сказать о ней ничего существенного; а кроме того, наверно, любое событие заслоняет от нас направленное на него пристальное внимание, и позднее, оглядываясь на него, мы вспоминаем не то, что происходило, а то, как мы наблюдали за этим, какие чувства испытывали к затуманенному нашим вниманием событию, в результате чего мы и не воспринимаем событие как событие, перемену как перемену, переломный период как переломный, даже если вечно требуем перемен, драматических поворотов от жизни, потому что именно в переменах, пусть даже трагических по своим масштабам, мы надеемся обрести спасение, отсюда и возвышающее нас ощущение «я будто ждал этого»; но точно так же, как наше внимание заслоняет собою события, ожидания заслоняют от нас перемены, так что все действительно знаменательные изменения в нашей жизни происходят тишайшим и незаметным образом, и мы начинаем подозревать о них, когда новая угрожающая ситуация уже завладела нами настолько, что вернуться назад, к нежеланному, презираемому, но надежному и привычному прошлому становится невозможным.

Я попросту не заметил, что с появлением Теи перестал быть тем человеком, которым был раньше.

Словом, Тея, вскинув локти на стол, стояла у режиссерского подиума и, как будто не замечая меня, продолжала прерванный по какой-то причине разговор; я знал ее по фильмам и фотографиям, и мне вспомнилась вдруг даже какая-то сцена, как она, лет на десять моложе, с маленькой, встрепенувшейся от движения грудью, откидывает одеяло и забирается в чью-то постель; но сейчас она показалась незнакомой, как если бы перед нами было чье-то близкое нам лицо, лицо матери или возлюбленной, которое мы видим впервые; то было настолько сильное и двойственное чувство интимности и знакомости и вместе с тем чуждости, а также рожденной естественным любопытством стыдливости, что я не нашел лучшего, как поддаться и тому и другому, делая в то же время вид, будто не поддаюсь ни одному из чувств; но с этой минуты я не обращал внимания ни на что, только на нее, и даже пытался удерживать в ноздрях ее запах, притворяясь при этом, будто слежу за всем, кроме нее; странно, но точно так же, однако по совершенно другим, выяснившимся гораздо позднее причинам вела себя Тея, делая вид, будто не замечает моего лица, находившегося от нее от силы в двух пядях, будто не ощущает излучаемого моим лицом жара, а между тем она говорила, словно бы обращаясь ко мне, точнее сказать, обращалась она к фрау Кюнерт, как ни в чем не бывало продолжая прерванный разговор, но складывала слова и снабжала их едва уловимыми добавочными интонациями таким образом, чтобы история, о начале которой я не имел представления, была при всей ее непонятности интересна и мне.

Речь вроде бы шла о каких-то замороженных мелких креветках, полученных «из оттуда», что означало – из-за стены, из другой, западной половины города, и это странное выражение придало всей фразе, которая прозвучала сквозь шум готовящегося к утренней репетиции зала, такой оттенок, как будто она никак не соотносилась с реальностью, а была заимствована из сказки или дешевого триллера; она заставляла представить, что, выйдя из этого зала, ты тут же уткнешься в стену – в стену, о которой не очень-то принято говорить, а там, за стеной – еще заграждения из колючей проволоки, противотанковые ежи и коварно таящиеся в земле мины; один неосторожный шаг, и ты уже на том свете! а также нейтральная полоса, за которой лежит другой, фантастический город, город-призрак, который для нас не существовал, но из которого, невзирая на автоматчиков и обученных рвать людей в клочья овчарок, все-таки добрались эти замороженные креветки, их привез кто-то из друзей, чьего имени я не разобрал, однако почувствовал, что «на той стороне» он фигура весьма значительная и притом очень уважает Тею, и когда она вскрыла пакетик и вытряхнула содержимое на тарелку, ей вдруг почудилось, что перед ней розовые гусеницы, которые, не успев окуклиться, угодили, бедняжки, под жуткое оледенение; нет, креветок она видела не впервые, но тут почему-то, сама не поймет почему, они вызвали у нее отвращение, ей стало так дурно, что чуть не стошнило; что она будет делать с ними, она не знала, и вообще, разве не отвратительно, что мы жрем все подряд! не лучше ли быть бегемотом и поедать только свежую вкусную травку? так нет же, вкусовые рецепторы требуют бог знает чего, и острого им подай, и соленого, горького, сладкого, без остановки болтала она, да они разорваться готовы от избытка желаний, у этих рецепторов больше желаний, чем на свете есть вкусов, и настоящим бесстыдством она считает не то, когда люди у всех на глазах сношаются, а когда они, никого не стесняясь, жрут, но в конце концов, хотя тошнота не прошла, она все же решила готовить, перед готовкой же, как фрау Кюнерт известно, она любит красиво, чтобы глаз радовался, разложить на кухонном столе продукты, и тогда она почти видит, как один вкус подстраивается к другому, чувствует и глазами и языком, вот когда появляется аппетит, а готовить она обожает, ведь это всегда игра, всегда импровизация, а игру не может остановить даже рвотный рефлекс! короче, она решила сперва приготовить картофельное пюре – но не обычное, а оживить скучный вкус картошки, молока и масла тертым сыром и подкисшей сметаной, потом выложила горячее пюре на блюдо, сделала посередине углубление и, заполнив его прокаленными в пряном сливочном масле креветками, подала на стол вкупе с тушенной с гвоздичным перцем морковкой, это было божественно! просто и все же божественно, да с бутылкой столового, но очень изысканного белого сухого вина! «Так что вот я какая!»

И в том, как она подала вперед голову на длинной и жилистой, гибкой, но по-девчоночьи хрупкой и худенькой шее, как вздернула узкие и костлявые плечи, как выгнула спину, словно изготовившаяся к прыжку кошка, как долгим и невозмутимым взглядом посмотрела на нас, словно бы приглашая к игре, единственным инструментом которой будет ее лицо, ее мимика и глаза, и вести ее будет, конечно, она сама, во всем этом, несомненно, было немало кокетства, но не того, которое всем хорошо знакомо, – в этой игре она хотела казаться не прелестной и завлекательной, как делают это другие, а некрасивой, как бы намеренно делая себя уродливее, точнее сказать, само ее тело как бы имело свои взгляды на красоту, заведомо отвергая как предрассудочное и трусливое то общепринятое представление, будто тело, лицо человека вообще могут быть красивыми, а не являются просто функционально организованной совокупностью тканей – костей, мяса, кожи и разного рода студенистых материй, не имеющих ничего общего с понятием красоты, и по этой причине в ней и не было заметно стремления быть красавицей, хотя она была занята собою, наверное, больше, чем кто бы то ни было, но цель ее состояла скорее в том, чтобы насмешничать и иронизировать, глумиться над собственной жаждой совершенства и красоты, выставлять себя, сказал бы я с некоторым преувеличением, вороной в павлиньих перьях, своей некрасивостью она раздражала, злила и провоцировала окружающих, как какой-нибудь вредный подросток, что привлекает к себе внимание пакостями и непослушанием, между тем как единственное, чего он хочет, это чтобы его обняли и приласкали; небрежно причесанные волосы Теи облепляли ее почти идеально круглую голову, она сама подстригала их, коротко, «чтоб не потели под париками», и хотя я не делал никаких замечаний, она пустилась в пространный монолог, объясняя своеобразие своей прически; по ее мнению, потливость бывает двух видов, зачастую это просто физическое потение, когда тело по каким-то причинам, из-за усталости, или нездоровья, или когда оно дряблое, ожиревшее, не может приспособиться к окружающей температуре, но гораздо чаще мы имеем дело с потливостью не физической, а психической, когда мы не желаем слышать, чего требует наше тело, когда мы делаем вид, будто не понимаем его языка, когда лжем, фарисействуем, отступаем, чем-то маемся, трусим, жадничаем, колеблемся, малодушничаем, творим глупости, когда против воли тела пытаемся навязать ему что-то, чего требуют от нас приличия и обычаи, и в этом противоборстве как раз и рождается жар, о котором мы говорим: пот прошиб; она же если чего и желает, то лишь оставаться свободной, желает знать, душа ли это ее потеет, и не списывать все на тяжелые парики и костюмы, когда этот пот есть не что иное, как душевная скверна, потому-то ведь люди и брезгуют и стыдятся пота! а то почему же? они брезгуют собственным ужасом, душевной грязью; конечно, все это не объясняло, почему она собственноручно красила волосы то в рыжий, то в черный цвет, а порой забывала об этом, и тогда они отрастали, обнаруживая легкую седину, да и волосы эти были как бы ненастоящими, жиденькими и тонкими, изначально, по-видимому, неопределенного цвета, не русыми и не темными, похожими больше на пух на голове еще не оперившегося птенца; единственным, что придавало ее лицу некоторую характерность, были выступающие скулы, ибо остальные черты были совершенно невзрачными, скучными: не слишком высокий и не слишком широкий лоб, нечетко очерченный нос с капризно вздернутым кончиком и чрезмерно мясистыми крыльями, глядевший на мир дырочками ноздрей, широкий чувственный рот, который, однако, остался как бы не подогнанным, не вписанным до конца, как бы случайно перенесенным с другого лица, зато какой голос разносился из этого рта, из-за крепких, прокуренных до желтизны зубов! глубокий, тягучий, гулко рокочущий, а если требовалось, то мягкий, вкрадчивый или истерически тонкий, в котором нежность скрывалась за грубостью, в мягком шепоте можно было расслышать вопль, а в вопле – исполненный ненависти шипучий сдавленный шепот, и казалось, будто каждый звук одновременно включал в себя и свою противоположность; такое же двойственное впечатление производило на наблюдателя и ее лицо, своими чертами напоминавшее лицо простой работницы, задерганной, эмоционально бедной и от своей неудовлетворенности ставшей тоскливой и неинтересной, в этом смысле лицо ее мало чем отличалось от тех странно спокойных из-за усталости и ненужности лиц, которые в так называемые часы пик, рано утром и в конце дня, мы видим в метро и городской электричке; а с другой стороны, смугловатая от природы кожа на ее лице была все же похожа всего лишь на маску, личину с парой огромных, подчеркнутых густыми ресницами, невероятно теплых и добрых, сочувственно умных темно-карих глаз, блистающих так, словно они принадлежали совсем не этому, а другому, подлинному, скрывающемуся под маской лицу, и если я говорю «блистающих», то в этом нет никакого сентиментального преувеличения – приемлемое объяснение, как я думаю, заключается в том, что, возможно, глазные яблоки были великоваты для такого в общем-то небольшого лица или более выпуклы, чем обычно, и это тем более вероятно, что, когда она закрывала глаза, ощущение их огромности и значительности никуда не девалось, веки были тяжелые, гладкие, срезанные чуть наискось, а вся маска полна морщинок – этаких изолиний старения подвижного и живого лица; по ее лбу морщины бежали горизонтально, густо и равномерно, а когда она вскидывала брови, то горизонтальные линии перечеркивались двумя вертикальными, поднимающимися от верхушек бровей, и казалось, будто на лбу трепещут два бабочкиных крыла, прошитых еле заметными жилками; гладкой кожа оставалась лишь на височных впадинах и на подбородке, вдоль крыльев носа тоже виднелись скорее даже не морщины, а две размытых ямочки, и когда она складывала губы бантиком, эти ямочки выдавали в ней будущую старуху, точно так же как и бороздки, веером разбегающиеся от внешних уголков глаз при смехе, и если в молодости ее выступающие скулы слишком туго натягивали кожу, то теперь за эту чрезмерную девственную упругость приходилось расплачиваться: на щеках, над скулами, был целый парад морщин, и чтобы как следует разглядеть их, требовалось пристальное внимание, потому что это было не хаотическое нагромождение линий, но огромное изобилие деталей, так сложно друг с другом связанных, что одним взглядом охватить и понять их было невозможно.

56
{"b":"936172","o":1}