Но раз уж так получилось, раз уж я должен был видеть ее, мне хотелось, чтобы она была по крайней мере красивой, а если она была бы красивой, то чтобы ее красота не забывалась сразу после того, как она исчезнет, и мне не приходилось стыдиться собственных чувств; я верил, что ее красота могла бы спасти меня, избавить меня от мучений, которыми я постоянно терзался, – от мучившей меня жажды красоты, мог бы сказать я сегодня, – от мук столь мрачных и темных, что их непременно нужно было скрывать от посторонних глаз, точно так же, как мне приходилось, хотя по иным причинам, скрывать свою любовь к Кристиану, но она все равно унижала меня; унижала, потому что немое к нему влечение впечатало в мое сознание его порывистые жесты, неловкую улыбку, неосязаемую печаль, дикий смех, прозрачный блеск его зеленых глаз и нервное подрагивание мускулов, все это настолько впиталось в меня, что казалось моим, и потому в любой, самой неожиданной ситуации он мог объявиться во мне, словно бы заменить мое тело своим, словно бы я стал им, и тогда одним воображаемым жестом, взглядом или улыбкой мог разрушить, испортить что-то такое, что казалось мне крайне важным, или, напротив, помочь мне в каком-то деле, которое мне было затруднительно решить самому, так что его постоянное присутствие было неоднозначным, он мог быть и доброжелательным, и враждебным, но всегда непредсказуемым, никогда не оставлял меня в одиночестве, был моею подпоркой, тайным примером, а может, меня уже не было вовсе, может, я был уже только его тенью; он и теперь был здесь, слоняясь вокруг меня, то обнаруживаясь, то исчезая, пожимая плечами и ухмыляясь, притворяясь, будто не замечает меня, но при этом подглядывая за мной; и что толку, что эта девчонка произвела на меня глубокое и волнующее впечатление, первым же своим появлением сразу рассеяв все мои идиотские сомнения, – ведь за ней наблюдал не только я, именно, именно, я не один наблюдал за ней, и даже если бы был один, все равно не смог бы быть беспристрастным, прислушивающимся лишь к собственным чувствам наблюдателем, ибо не мог избавиться от раздвоенности, от влияния тех суждений о красоте, которые для меня были абсолютно авторитетными – а кто мог судить об этих вопросах авторитетней, чем он?
Между тем наблюдал за ней, разумеется, я – кто еще мог за ней наблюдать? – это я ждал ее, это мне так хотелось, чтобы она пришла, это я не мог представить себе более волнующего лица, более глубоко волнующего меня тела, даже впоследствии, точнее сказать, с тех пор, да, именно с того самого дня в каждом нравящемся мне женском существе я, казалось, искал то же самое, то, что получил от нее, хотя, если разобраться, она почти ничего не могла мне дать, зато сделала болезненно ощутимой мою тоску, и именно эту тоску по ней я невольно пытался позднее удовлетворить; и даже если эту ее красоту, которая, несомненно, была, сегодня я это знаю, потому что собственное совершенство, пусть даже всего на мгновенье, она раскрывала мне, и никому другому, раскрывала мне каждый день, а в чем ином может заключаться красота, если не в этом невольном разоблачении чего-то, что скрыто даже от нас самих! и если, невзирая на все это, я не считал ее красивой, то, как бы причудливо это ни звучало, лишь потому, что, несмотря на обманчивую видимость, ни на одно мгновение я не мог остаться с нею один на один, рядом со мною, в кустах, все время были другие, и я четко чувствовал, что эти другие удерживают меня за руки, ограничивают меня в моих действиях, покрывают меня гусиной кожей, остерегая, чтобы я не посмел предаться собственному влечению, и возможно, они были правы, мудрствую я сегодня, давая понять, что в этой совместной муке мы должны научиться, постичь, что можно и чего нельзя, и действительно, те доводы против нее нашептывал мне не только он – как это ни смешно, я даже испытывал ревность, которую виртуально вселившийся в меня Кристиан мог чувствовать ко мне из-за Ливии, если бы он любил меня, – весьма странным образом я чувствовал, что в меня вселились другие мальчишки, и мы наблюдали за нею все вместе, не только я, желавший в то время эту девчонку любить, но и другие мои одноклассники, хотя в то время я этого не понимал, они смущали меня, все они наблюдали за ней из-за моей спины и не считали ее не только красивой, но и уродливой, потому что, кроме меня, ее, кажется, никогда и никто не замечал.
Я был первым и единственным, и это было по ней заметно.
Я знал, что она и сама стыдится своего уродства, все говорило об этом, ее манера держаться, ее кожа, маниакальная чистота одежды, ее застенчивость, осторожность, робость; но все же это не делало ее слабой, напротив, возможно, именно это делало ее красивой, она с величайшей серьезностью и, по-видимому, немалой смелостью доводила до моего сведения тот факт, что она должна появляться здесь несмотря на то, что считает себя самой уродливой девчонкой на свете, и надо еще добавить к этому, что чувство собственного достоинства, столь характерное для бедных людей, только подчеркивало ее беззащитность, делало ее чуть ли не смешной, но при этом меня всегда охватывала дрожь взволнованного любопытства, когда я думал о подвале, в котором она жила.
Она была маленькая и хрупкая, голову почти всегда держала чуть склоненной, отчего ее большие немигающие карие глаза смотрели снизу вверх, смотрели, как бы это получше выразить, глубоко; коротко стриженные каштановые волосы были схвачены двумя белыми заколками, двумя белыми бабочками, не дававшими им упасть на глаза, что делало весь ее вид по-девчоночьи неуклюжим, но мне это нравилось, нравился ее открытый красиво очерченный лоб, непонятным мне образом говоривший о той трепетной заботе, которой окружали ее родители, следившие за тем, чтобы она выглядела всегда опрятно, видимо, им это было очень важно; однажды я видел, как ее отец, сидя в привратницкой и зажав дочь в коленях, послюнявленным носовым платком что-то стирал с ее лба; он был сторожем в нашей школе, а также ризничим близлежащей церкви, худой, белокурый, с небольшими усиками и искусственно завитыми волосами; они жили в цокольном этаже школы; однажды кто-то рассказал мне, что ее мать, которую я и сам неоднократно видел поднимающейся из темного подвала с авоськами и горшками, носила кому-то остатки еды из школьной столовой, да и собственное семейство кормила ими, и якобы была цыганкой; кожа у нее была розовато-смуглая, той смуглоты, которую летнее солнце делает темнее лишь на оттенок, а зимнее делает бледнее и, пожалуй, еще красивее.
Да, снег уже почти сошел, когда в один, без сомнения, знаменательный день между нами все это началось; таял он долго, потому что зима выдалась морозной, и то, что солнце успевало растопить в течение дня, холодными ночами опять замерзало; лишь постепенно становилось ясно, что наступила оттепель, пришла весна, сначала растаяли только подушки снега на крышах и снежные шапки на печных трубах, смерзшиеся под ветром белые комочки на ветках деревьев; по ночам под застрехами вырастали длинные сосульки, днем звенела капель, снег, поначалу только вокруг домов, делался рыхлым, а сосульки можно было обламывать и сосать, они были холодными и приятными, мы обожали их специфический привкус, который придавала им гниющая под стрехой листва и скопившаяся в водосточных трубах ржавчина, а по ночам снег покрывался тонким ледяным панцирем, по которому было приятно ходить, он с потрескиванием проваливался под ногами, так что можно было оставлять следы, однако после нескольких погожих дней все вдруг ожило, закапало, зажурчало, затрещало и стало превращаться в кашицу, растекаться, сохнуть, и запели птицы; именно таким, мягким, парящим, капающим, был и этот день с совершенно безоблачным голубым небом, когда во время большой предобеденной перемены класс за классом нас провели в спортзал, где нужно было стоять молча, не шелохнувшись, глядя прямо перед собой и не крутя головами, но, как бы ни впечатляла нас демонстративная торжественность траурной церемонии, мы все же не могли в этой тишине, нарушаемой шорохом невольных движений, не замечать, даже не поворачивая головы, уголком глаза, этой спокойной голубизны за продолговатыми окнами; в спортивном зале была и сцена, с закрытым на этот раз бордовым занавесом, на которой, тоже, естественно, неподвижно, стоял весь педагогический коллектив.