Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тея наконец перевела взгляд на меня.

Едва ли она могла хорошо разглядеть меня, я был слишком далеко, и глазам было не так-то просто преодолеть резкую грань, отделявшую свет от тьмы, но даже того неясного ощущения, что я сижу где-то там и не без сочувствия наблюдаю за нею, ей, видимо, было достаточно для того, чтобы, избавившись от неприятной женской открытости, вернуться к более замкнутой и надежной роли актрисы, во всяком случае, у меня было чувство, что само мое присутствие сейчас помогает ей, но почти в то же мгновение, точнее, с некоторым запозданием ее трагический, как можно было понять, душевный разлад заметил и Лангерханс, который нежно, но с профессиональным безучастием человека, в чьи обязанности входит и врачевание актерских душ, положил руку ей на плечо и, ободряюще сжав его, помог ей прийти в себя, а Тея, ощутив тепло чужой плоти и даже не изменив позы, вдруг склонила голову набок и прильнула щекою к мужской руке, словно поймав ее между головой и плечом.

Так они и стояли на огромной, слегка покатой и занимающей чуть ли не весь репетиционный зал стеклянной панели.

Хюбхен все еще стоял на коленях, гример склонялся над ним, пытаясь отклеить горб, Лангерханс наблюдал за лицом актрисы, а та, не отпуская опущенного меча, прижималась щекой к руке режиссера.

Немая сцена могла показаться бесконечно нежной, но слепящий свет ламп, отражаясь в зеленом стекле панели, делал ее несколько неестественной и холодной.

Время близилось к вечеру, нас осталось немного, и тишина в зале была такая, что слышно было, как барабанит по крыше дождь и как потрескивают радиаторы отопления.

«Нет ничего плохого в том, если мне будет виден горб!» – сказала тут Тея, пытаясь воркующим голосом примирить свои чувства с прикосновением, но так дешево и легко провести Лангерханса было невозможно; он с достаточно грубой поспешностью выдернул руку из-под ее щеки и, как всегда, когда ему смели перечить, побагровел: «Ты, кажется, так и не поняла своего положения, Тея», сказал он тихо, голосом, лишенным всяких эмоций, не имеющих отношения к делу; именно этот голос делал его столь ненавистным и вместе с тем столь неприступным; «Тебе нечего так беспокоиться за себя, в конце концов ничего особенного с тобой не случится. Будь примитивней, немножко вульгарней, это нормально. Это просто сделка. Банальный торг. Ты продашь ему свое тело, отверстие между ног, если быть точнее, потому что, кроме него, кроме твоей вагины, у тебя ничего не осталось. Жизнь только теперь показала тебе свое истинное лицо. Есть только плоть, эта твоя вагина, тело, и ничего больше. Глостер убил твоего мужа. Ну и что? Он убил твоего свекра. Ну и что? Он и отца твоего убил, но и это еще не беда, твоя беда в том, что ты осталась одна, тебе страшно, ты жива, а они мертвы, и когда он срывает с себя рубашку, ты видишь, насколько он притягателен, и не желаешь замечать его горб, и его предложение со всех сторон тебе выгодно. Будь шлюхой, моя дорогая, и не пытайся быть его матерью».

«Но даже шлюха может быть матерью, ты об этом никогда не задумывался?» – сказала Тея, понизив тон.

«Отдышись. Не будем спешить».

«Очень мило с твоей стороны».

«Нет, я просто пытаюсь понять тебя».

«Но что мне делать, когда от проклятий во рту у меня собирается столько мокроты, что я задыхаюсь! что мне делать? По-моему, я должна плеваться. Ты зря это вычеркнул. Я задыхаюсь, и что ты прикажешь мне делать?»

«Глотать».

«Но я не могу! Не могу!»

«К сожалению, на стекло, как ты понимаешь, плевать нельзя». Тея пожала плечами.

«Я еще нужна?»

«Сделаем небольшой перерыв», сказал Лангерханс, и я поднялся со стула, на котором удобно покачивался взад-вперед, потому что заметил, что Тея направилась в нашу сторону.

Это был скучный час, как всегда, когда дневная репетиция затягивалась до вечера, и даже если высоко расположенные узенькие оконца зала не были задрапированы черными занавесками, взгляд, ищущий связь с внешним миром, в лучшем случае мог заметить через густо зарешеченные снаружи окна несколько стройных труб, возвышавшихся над темнеющими в быстрых сумерках кирпичными стенами, да почерневшую черепицу соседних крыш и неизменно казавшийся безутешным и монотонно серым клочок неба; и все-таки иногда я уходил в кулисы, любезно уступив свой стул не занятой в сцене Тее, которая в эти минуты любила сидеть за столиком на краю подиума обок с фрау Кюнерт; мне же эта любезность была только на руку, потому что именно в этот час, когда день плавно перетекал в вечер, я, словно от недостатка воздуха, начинал задыхаться от чувства неопределенности, которое можно было бы назвать просто тревожностью, ибо, в сущности, делать мне здесь было нечего, кроме того чтобы наблюдать за происходящим, что со временем стало не только обременительным для меня, но и явно опасным для моего здоровья, поэтому мне и хотелось встать, чтобы поискать для себя какое-нибудь занятие, но вид, открывающийся из окон, нисколько не облегчал тревоги, поскольку и здесь я был только наблюдателем, наблюдая, правда, не жесты, не мимику, не акценты, которые в искусственном свете огромного зала уже казались мне слишком знакомыми, раскрывающими все внутренние, пусть сокрытые для стороннего взгляда и нередко даже сугубо интимные мотивы игры, а лишь голые стены, крыши и небо сквозь грубые металлические решетки, однако и здесь оставался свидетелем некой игры, с которой я был связан единственно тем, что наблюдал за нею, что, наверное, тоже немало, ведь каким бы однообразно серым ни казалось мне небо, блики света, играя, всегда выделяли какую-нибудь деталь за счет остальных, и от этого зрелище, постоянно меняясь, представлялось новым – точно так же немало сюрпризов случалось и в залитом ровным светом зале, когда знакомые, уже вроде бы примелькавшиеся жесты, взаимодействуя с другими жестами, вдруг делались истинными открытиями; только тщетно в лучшие свои часы я чувствовал себя как никогда богатым, тщетно впитывал в себя знания об этих деталях и отношениях, если при этом я вынужден был отказывать себе во вмешательстве, в естественном желании активного соучастия, и напрасно рождались в моем мозгу идеи одна гениальней другой, коль скоро у меня не было здесь никакой четко означенной роли, не было своего места, что было особенно тяжко переживать в среде, где роль каждого определяла и его место в весьма строгой иерархии, а отношения и степени подчиненности зависели только от круга обязанностей; меня же в определенном смысле здесь просто терпели на том – лишнем – стуле, где я постоянно сидел, я был не более чем «любознательным венгром», как кто-то однажды сказал за моей спиной, не особо заботясь о том, чтобы я не услышал этого замечания, довольно своеобразного, но, если подумать, все ж таки не обидного и даже в своей объективности более меткого, чем, возможно, предполагал его автор; да и вся эта ситуация совсем не казалась мне необычной или незнакомой, я мог считать ее даже весьма символичной в том смысле, что у меня не было никаких возможностей вмешиваться в ход событий, что и здесь я был только немым свидетелем и бездействующим наблюдателем, вынужденным безропотно сносить последствия своей беспомощности, не имея даже возможности разрядить судорожное напряжение от подавляемых на корню желаний посредством обычной истерики, так что я был действительно венгром, во всяком случае в этом смысле уж точно, и меня вовсе не удивляло, а скорее радовало и любезное внимание ко мне фрау Кюнерт, и подчеркнутый интерес, который проявляла ко мне Тея.

Тея остановилась перед нами, и я с готовностью взялся было за спинку стула, чтобы уступить ей место, хотя в этой готовности было что-то явно чрезмерное, мне, наверное, все же не стоило так бояться потерять ее не слишком уж искреннее расположение, но садиться она не стала и даже не поднялась, как обычно, на режиссерское возвышение, а, вытянувшись всем телом, облокотилась и, не глядя на нас, по-детски уткнулась подбородком в край стола, положила голову на руки и медленно опустила веки.

29
{"b":"936172","o":1}