О том, что со мною случилось, я не знаю и по сей день; позднее, уже в гостинице, я с изумлением разглядывал в зеркале свое разбитое окровавленное лицо; я не знаю даже, как долго я там лежал, ибо сколько я ни старался, я не мог вспомнить, что же произошло в последний момент перед потерей сознания, а тот факт, что в отель я вернулся в половине третьего, уже на рассвете, сам по себе почти ничего не значил, поздний час, более ничего, большую стеклянную дверь отеля открыл заспанный швейцар, который даже не заметил моего состояния; в холле горела лишь одна небольшая лампа, часы на стене показывали половину третьего, в этом не было никаких сомнений, однако соотнести это время было не с чем, я не был ни в чем уверен, но, по всей вероятности, меня подхватила тяжелая, возможно, многометровая волна, мне приятно представить себе, как она мчит меня на своей спине, и, видимо, уже в тот момент я потерял сознание и не почувствовал, как она, будто какой-то ненужный предмет, швырнула меня на камни, – и где уж тогда был тот ранний вечерний час, когда я прибыл в гостиницу, тот последний отрезок времени, о котором, несмотря на испытанное тогда волнение, я с уверенностью могу что-то сказать!
Но голоса я так и не дождался.
Ну а как я вернулся в гостиницу, я могу сообщить так же мало, как и о том, каким образом я оказался на камнях, потому что эти события происходили, в сущности, независимо от моей воли, хотя, несомненно, я был единственным участником и жертвой их обоих, но если в одном случае я был отдан на волю волн и целой цепи счастливых случайностей, благодаря которым мой череп не был разбит о камни, руки-ноги остались целы и отделался я лишь несколькими ушибами, синяками и ссадинами, то в другом случае, по-видимому, действовала сила, столь же дикая и необузданная, которую принято называть инстинктом самосохранения, и если бы мы, призвав в помощь некоторые математические познания, рассмотрели, что из того, что мы не без гордости называем самосознанием или нашим «я», осталось зажатым между силами внешней природы и внутренней, этих независимых от нас великих сил, то результат был бы весьма плачевным или даже смешным, а может быть, выяснилась бы и произвольность их противопоставления, то, что в своей бессознательности мы едины с деревьями и камнями, ведь лист дерева шевелится лишь оттого, что на него дует ветер, – мы можем быть уникальными, но не разными! ибо пока мои ноги и руки (не я, а именно мои ноги и руки!) искали точки опоры среди осклизлых и шатких камней, а мозг с бездушным автоматизмом высчитывал интервалы между волнами прибоя, мое тело, подчинявшее каждое свое движение единственной цели – спастись, знало само, что ради спасения сперва нужно перевалиться через дамбу, сползти по ней и лишь потом распрямиться; так что не знаю, что осталось от той утонченно напыщенной гордости, с которой я ранним вечером отправился на прогулку, и вообще, что в те минуты осталось от тех мук и радостей, которыми, рисуя воспоминания и фантазии, тешило себя мое самосознание.
Ничего не осталось, могу я сказать, тем более что, отправляясь на эту прогулку, я чувствовал свою жизнь столь законченной, безнадежной, бесповоротной, больше того, считал, что могу оборвать ее сам, и потому решил, прежде чем наглотаться таблеток, отправиться на приятную и последнюю в моей жизни прогулку, а история, которую я на ходу придумал, получилась такой законченной, потому что я чувствовал, что в своей жизни я подошел к какому-то краю, к финальной точке, однако теперь мои ноги и руки, мой мозг и все тело вдруг взялись за мое спасение столь ловко, расчетливо, с такой взрослой ответственностью и с таким, пожалуй, даже чрезмерным усердием, что так называемому сознанию оставалось только по-детски вскрикивать: «домой! я хочу домой! домой!», казалось, во мне кто-то вопил, кто-то, кем мог быть только я, и возможно, что я и в самом деле кричал, даже плакал, да, действительно, то был я, и этот отчаянный ужас, страх за себя был столь унизителен, что запомнился больше всего, вытеснив все иные воспоминания; и насколько смешным образом обошелся со мной этот шторм, который я поначалу был склонен считать замечательной декорацией, эффектным музыкальным сопровождением моих чувств, настолько же грубо, карикатурно лишило меня собственное естество предполагаемого права распоряжаться самим собой; ведь, собственно, ничего особенного не произошло, я слегка промок, точнее сказать, промок основательно, в результате чего в худшем случае заработаю насморк, на лбу у меня рассеклась кожа, рассеклась до мяса, но это срастется, пошла носом кровь, но достаточно скоро остановилась, на какое-то время я потерял сознание, но вскоре пришел в себя, тем не менее тело, мобилизовав все свои животные инстинкты и силы, включилось в мое спасение с таким рвением, словно речь шла не о пустяковых ранах, а о смертельной опасности, – так поступает ящерица, которой кажется смертельной опасностью любой трепет тени, а главное, что мое сознание, питаемое эмоциями, как будто уже не желало смерти; но при этом понимание его ничтожности не только делало смешными нелепостями все мои прошлые впечатления, которые я представлял себе необычайными и роковыми, но и подсказывало, что ничего более значительного меня не ожидает и в будущем, я был разоблачен, мое «я» – вместилище мелочей, и что бы я ни думал о том, что со мной происходит или будет происходить, самосознание – вещь совершенно никчемная.
Мало-помалу светало, за окном бушевал ветер.
Моя одежда сушилась на радиаторе, а я, стоя голым, изучал себя в зеркале гостиничного номера, когда раздался стук в дверь.
Я знал, что это полиция, и даже вздрогнул, правда, не от страха, а потому что был гол, но, в общем-то, это тоже теперь не особенно волновало меня, я был полностью погружен в созерцание собственного обнаженного тела, которое содрогнулось, как мне показалось, не от стука, не от обычной стыдливости, а от чувства моей полной внутренней разоблаченности, что в тот момент занимало меня гораздо больше любого ожидаемого события.
Как вообще могло у меня возникнуть пусть не совсем неожиданное, но все-таки поразившее меня и предвещавшее далеко идущие последствия желание вернуться домой, и почему именно это слово запечатлело в сознании мое ищущее спасения тело, и почему это слово, дом, кажется мне таким по-детски нелепым, хотя выражает самый глубокий и самый серьезный смысл, ведь я чувствовал, что это последнее, что может сказать человек, даже если он толком не в состоянии объяснить себе, что оно значит, – в самом деле, что означает это понятие?
Еще до того, как в дверь постучали, я прикоснулся к открытой ране на лбу, чтобы почувствовать то, что я видел в зеркале, почувствовать легкую боль от этой не слишком значительной ссадины, одновременно воспринимая ее зрением и физическими ощущениями, потом провел пальцем вдоль носа, по губам, подбородку, ни на секунду не упуская из вида все тело, которое отражалось в привинченном к дверце шкафа высоком зеркале, так, будто все мое тело было одновременно героем и местом действия в истории одного-единственного прикосновения, но на губах, как бы я ни старался вести палец в ровном темпе, он, казалось, чуть задержался, или, может, прикосновение здесь было более чувствительным, а потом он двинулся дальше, по шее; на тумбочке за моей спиной горела маленькая, накрытая вощеным абажуром лампа, и в ее желтоватом свете в зеркале виднелось не тело со всеми его деталями, а лишь его контуры; скользя по дуге ключицы, мой палец добрался до мягкого углубления, где сходятся мышцы и сухожилия, поддерживающие шею, а дальше, скользнув быстро по волосам груди, направился было к пупку, чтобы, миновав выпуклость живота, можно было добраться и накрыть уже всей ладонью пах – без сомнения, самое убедительное для физического самопознания место, но именно в этот момент я вздрогнул, услышав стук в дверь.
По правде сказать, мне ничуть, ни в малейшей степени не хотелось возвращаться домой, о чем ясно свидетельствовало уже и мое поведение накануне, когда фрау Кюнерт в полутемной прихожей неожиданно вновь нацепила очки, скрыв за ними обнаженную привлекательность своего лица, и слабый свет от накрытого бумажным колпачком бра, висевшего над ее головой, отражаясь от стекол, растворил в своих бликах ее глаза; лицо ее тоже было почти не видно, но все же ее внезапное отступление не осталось для меня незамеченным – может быть, из-за вдруг изменившейся ее осанки, ибо мой категоричный отказ от каких-либо объяснений, который одновременно пресекал и взаимное физическое влечение, явно подействовал на нее, и этого унижения при всем ее сервилизме она выдержать не могла; ее шея напряженно вытянулась, и, глядя на меня как бы сверху вниз, она, казалось, вернулась к привычной и более безопасной манере общения между учтивой хозяйкой и во всех отношениях любезным и сдержанным постояльцем; она даже распрямила спину, не защищая больше сутулостью свои груди, и вернулась к той чуть сентиментальной тактичности, которая обычно была характерна для наших с ней разговоров; но в тот момент, когда я почувствовал, что это произойдет, что это уже происходит, что это произошло, когда я почувствовал, что мне наконец удалось разорвать ту властную чувственную связь между нами, которая могла привести нас как к ненависти, так и к любви, и еще минуту назад мне казалось, что я с необыкновенной легкостью могу повернуть ее в любом направлении, что все зависит только от моего желания, в тот момент этот переход к не слишком приятной формальной любезности стал для меня полной неожиданностью, и, как человек, потерявший вдруг самообладание, ибо собственной волей разрушил нечто, что гораздо важнее воли, я, вопреки изначальным своим намерениям, хотел было вернуться к небезопасной, но для меня более ценной манере общения, от которой только что отказалась фрау Кюнерт, что было тем более важно, ибо я ощущал в паху некоторое напряжение, некое беспокойство, хотя еще и не жесткость, и поэтому, словно бы угрожая ей и даже чуть-чуть шантажируя, но все же имея в виду отнюдь не отъезд домой, а желание как можно быстрее покончить с собой, заявил ей, что я очень скоро исчезну; и ничуть не разочаровался, ибо сообщение это, весьма неопределенное, многозначительное и туманное, произвело на нее именно то воздействие, на которое я и рассчитывал: она искренне изумилась, хотя я не думаю, что она действительно поняла мой намек, но лелеемое не один месяц намерение, превратившееся уже в решение, придало моему голосу ту выразительность, ту степень искренности и серьезности, что она вновь оказалась в магнетическом круге, из которого только что вырвалась; я не знаю, что я при этом преследовал, помимо удовлетворения собственного самолюбия, об этом я судить не мог – может быть, в свете моей неминуемой смерти хотел, чтобы меня пожалели, или мне было тяжело остаться наедине с этой телеграммой, о которой я знал, что, независимо от ее содержания, она уже не изменит принятого мною решения, и поэтому, когда на ее готовые к всяческим неприятностям вопросы я ответил совсем не то, что намеревался, то есть не сказал, что прошу оставить меня в покое, что теперь уже все напрасно, она опоздала, но если ей так уж хочется, может снять с себя джемпер, чтобы я наконец смог закрыть глаза, потому что я не хочу больше ничего видеть, не хочу ничего знать и слышать, и давайте хотя бы в это мгновение, именно в это, попытаемся найти какое-то устраивающее нас обоих решение, – но ничего этого я не сказал, а, прибегнув к однажды уже испытанному успокаивающему приему, заявил не о том, что исчезну, а уеду домой, так я сказал ей, что, естественно, было попыткой отделаться от нее и себя, ибо слово это, «домой», в тот момент означало не более чем весьма отдаленную и почти бессодержательную надежду, с моей стороны это была благая ложь, но теперь, стоя в гостиничном номере пред зеркалом и созерцая тело, вид и ощущение которого никоим образом не могли убедить меня в необходимости его дальнейшего существования, я все же не мог придумать другого слова, которое доказало бы мне необходимость присутствия в этом мире.