Ни единый их жест не был направлен лично против меня. И все же в последующие два дня я чувствовал, что был изгнан из рая за какой-то свой смертный грех. Пережить было трудно не изгнание как таковое. Я покинул их добровольно, понимая, что так лучше именно для меня. Но отказаться от обретенной радости я был не состоянии. И в полдень на следующий день вернулся к дому на улице Синьва. Жалюзи на окне третьего этажа были в том же положении, что и вчера. Я, конечно, надеялся, что дверь мне откроет девушка и что я застану ее одну. Небольшой медный диск глазка отодвинулся, и лицо мое, по всей видимости, узрел глаз мужчины. После чего медленно, аккуратно глазок закрылся.
По лестнице я спускался чуть не на цыпочках. И не мог понять, что мог означать его ободрительный взгляд, которым он одарил меня накануне. Чувствуя себя обманутым, два дня я бродил вокруг дома. И если бы до конца предался своей боли, то, возможно, многое в моей жизни сложилось бы по-иному. Боль дала бы мне повод как следует обдумать произошедшее. И если бы я это сделал, то через какое-то время наверняка пришел бы к пугающему заключению, что тело мое научилось любви у другого мужского тела, точнее, отчасти и у него, у другого мужского тела, несмотря на тот факт, что ни тогда, ни позднее, я никогда не касался тела другого мужчины. И, если отвлечься от некоторого робкого любопытства, не имею такого желания. Однако посредством женского тела мы все-таки сообщались друг с другом. Обращенное к женщине, другое мужское тело невольно искало то общее русло, в котором все наши тела пульсировали бы в общем ритме. Но они в этом ощущении мне отказали, как отказали себе и друг другу. Оно, это ощущение, было, но то, что они у меня отняли, они могли использовать только между собой. Точно так же как я использовал позже в отношениях с другими то, чему научился у них. Отеческое ободрение во взгляде мужчины относилось именно к этим будущим временам и не было приглашением вернуться.
Но я, разумеется, ничего не обдумывал, да тогда и не мог обдумать. Я уклонился от боли, направив неодолимое желание вернуться к ним в более привычное русло. Я сформулировал для себя одно правило. Запретил себе прикасаться к девушкам, лапать их, целовать, ухаживать, увиваться за ними, воздыхать, писать любовные письма. Будь умнее, подбадривал я себя тем отеческим взглядом, которому я научился у незнакомого мне мужчины. При этом я даже не осознавал, откуда он у меня, этот снисходительный умудренный взгляд, но я использовал его. И в какой-то мере использую до сих пор. А девушки, во всяком случае те, с которыми я искал контакта, всегда понимали его.
Я очутился в открытом мире, в котором не действуют законы исключительных привилегий и исключительного владения, в котором я нахожусь в отношениях взаимности не с отдельным, выбранным мной существом, а со всеми. Или, если хотите, ни с кем. Надо еще сказать, что моя мать, сколько я себя помню, чуть ли не запрещала мне отвечать на ее чувства, что было с ее стороны очень даже разумным, продиктованным инстинктивной предосторожностью поведением. Во мне она любила мужчину, которого потеряла, и компенсировать эту утрату своими чувствами я мог бы только ценою трагического обмана. Она уберегла меня от мук любви, и потому я только гораздо позднее понял, что страдание – такая же часть взаимности, что и радость. Всем видам страдания я сопротивлялся как мог. К тому же мне и в голову не приходило, что кто-либо ожидает, что я буду отвечать ему столь же интенсивными чувствами, потому что мои подкупающие внешние данные ставили меня в исключительно привилегированное положение. Что, конечно, никак не могло компенсировать тех травм, которые мне доставляло мое социальное происхождение. Вместе с тем напряженность между моим положением и моей внешностью давала достаточно стимулов к тому, чтобы любой ценой укорениться в том мире, который, независимо от того, обожал ли он меня или отторгал, никогда не нуждался в моей жизни как целом.
Обожание, восхищение относились только к моему физическому существу, а отторжение – к социальному положению. В отличие от моего друга, чьи амбиции были всецело направлены на то, чтобы познать, покорить, ощутить, привязать к себе, овладеть другим человеческим существом, мою потребность в познании и овладении питала не жажда присвоить другого во всей его полноте, не исступленное стремление отождествиться с ним вплоть чуть ли не до самоуничтожения, – я ограничивался лишь желанием упорядочить свое положение. Каждому из нас не хватало второй половины. У меня был дом, но не было родины, у него была родина, но не было дома.
Но в самоограничении, которое требовалось мне для достижения своей цели, я был не менее безрассуден, чем мой друг. Это самоограничение дало мне свободу. Естественное влечение других я использовал как средство, и в то же время ограничивал те свои влечения, которые не вписывались в нужную мне картину и могли помешать в достижения моих целей. Это все, что можно сказать в мое нравственное оправдание. Я никогда не требовал от другого больше того, что мог дать ему сам. Скорее удовлетворялся меньшим. Я приучил себя к такой беспощадной трезвости, которая исключает возможность любви. Мое первое приключение в сфере эротических наслаждений наверняка повлияло на все последующие, но оно было только частью процесса. Человек, вынужденный использовать себя в качестве инструмента, остается инструментом и для другого. По своему характеру мое первое приключение полностью соответствовало характеру моих устремлений. Нет, я был не настолько глуп и бесчувствен, чтобы полностью истребить в себе потребность в любви. Просто я не имел в любви никакого опыта, она застала меня врасплох, потому что до этого мне важен был опыт взаимосвязей с людьми и миром. Так и выглядит дебет-кредит в бухгалтерской книге моей жизни.
В действительности именно посещение Ракоши побудило меня к тому, чтобы подать заявление о приеме в военную школу. Я не понимал, да и сегодня не понимаю, как могло случиться, что я был избран на эту роль, но раз был избран, значит, может случиться все, даже невозможное. Я не понимал, как такое могло случиться, потому что знал, что перед тем как вызвать меня в кабинет директора, они должны были выяснить мое социальное происхождение. А если по каким-то причинам не сделали этого, почему оставили без внимания недвусмысленное предостережение директора? Укоризненный жест его пальца, указывающего на черный прямоугольник в классном журнале, и то, как он показывает журнал всем присутствующим, запомнились мне навсегда. Так клеймят крупный рогатый скот – не из каких-то там убеждений, а просто чтобы можно было одно животное отличить от другого.
Даже ограниченным детским умом я понимал, что режим, при котором я жил, не способен регулировать жизнь с той безучастной строгостью, с какой утвердил строжайшие и не считающиеся с человеческим достоинством правила этой жизни. Я догадывался, что проявить заложенные во мне способности я смогу, лишь используя неизбежные сбои и естественные прорехи этого непостижимого и совершенно абсурдного в своей строгости порядка вещей. То ли они попались в мою западню, то ли я угодил в расставленную ими ловушку – этого я решить не мог, да и не хотел решать. Я хотел оказаться в запретной зоне. И пустить меня туда вынуждены были люди, которые эту зону создали. Условием допуска оказалось знание русского языка, который мне в голову не пришло бы учить, не погибни мой отец где-то в лагере для военнопленных или, может быть, еще в изрешеченном пулями автомобиле. Разумеется, для того чтобы проскользнуть в предложенную мне крохотную лазейку, я должен был коварным образом открыть им некоторые из моих реальных намерений. Должен был завоевать их доверие, чтобы иметь право в конечном счете быть с ними неискренним. Знание языка и приятная внешность стали моим пропуском, но еще потребовалась такая мелочь, как клятва в верности. В самом деле, почему я не должен был чувствовать себя достойным того, чтобы разговаривать на любом иностранном языке? Правда, тем самым я в какой-то мере предал своего отца и предал своего друга. Зато система щедро заплатила мне за эту клятву. Она раскрыла мне самую слабую свою сторону. А именно то, что, как бы там ни было, свою похлебку она может варить лишь из тех овощей, которые растут в ее огороде.