Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он подтянулся повыше, распираемая воздухом грудь часто дрожала, ходила волнами, и эти содрогания, трепет и волны пробегали дальше по всему телу; я видел, что он собирается издать третий вопль, чтобы исторгнуть из себя то, что дважды не удалось, иначе у него разорвется сердце.

Может быть, я был не способен к какому-либо осмысленному движению, потому что он был красив.

Он не только не мог криком выдавить из себя этот воздух, но казалось, что в раздувшихся до предела альвеолах легких иссяк кислород, а свежий воздух не мог в них попасть, и борющееся с удушьем тело хотело распрямиться, вскочить, куда-то бежать или хотя бы сесть, может быть; но именно из-за отсутствия кислорода для этого ему не хватало сил, надежда оставалась только на рефлексы, и вот наконец мышечный спазм выжал из его горла высокий по частоте, идущий откуда-то из глубины звук, какой-то скулеж, прерывающийся, захлебывающийся, который, по мере того как в легкие проникало все больше воздуха, становился все более громким, протяжным и ровным.

Он неприятно, навзрыд, содрогаясь и что-то выкрикивая, рыдал у меня на руках.

Воздадим должное мудрой находчивости языка, когда он говорит о прорвавшейся боли; язык знает о нас все, да, насмешка бывает желчной, волосы встают дыбом, сердце падает или обрывается – в устойчивых словосочетаниях язык сконцентрировал антропологический опыт тысячелетий и, можно сказать, знает за нас то, чего мы не знаем или не желаем знать; касаясь его спины ладонью, я почувствовал, что там, внутри, в полостях его тела что-то и в самом деле прорвалось, словно разорвалась фиброзная оболочка какого-то мягкого органа.

Мои пальцы, ладонь могли видеть в живой темноте его тела.

С каждым приступом плача там что-то рвалось и никак не могло до конца разорваться.

Из-под оболочек времени прорывались годы.

Примостившись на краешке дивана, я неловко обнимал его, он, полусидя, склонился ко мне, опустил лоб на мое плечо, горячие волны его рыданий стекали по моей груди, он утыкался носом в мою ключицу и елозил по коже мокрыми от слюней и соплей губами; разумеется, я шептал ему на ухо всякую чепуху, пытаясь утешить и успокоить, а потом сделал наоборот: понимая, что мое тело не может дать ему никаких сил, а чувственные излияния будет только удерживать в нем те силы, которые должны выйти наружу, я сказал, что пусть лучше он плачет, да, пусть плачет, и своим голосом и обмякшим телом стал помогать ему плакать.

Как смешна была вся наша интеллигентская болтовня.

Я впервые почувствовал то, что, впрочем, я знал: что всеми тайными силами своей души, которые он скрывает за трезвой холодностью, он держится за меня; в краткие перерывы между рыданиями он впивался губами мне в кожу, чуть не кусал, хотя сам хотел целовать; я впервые почувствовал, что мне, в сущности, нечего ему дать, и почти силком снял с себя его руку, что ему, видимо, показалось естественным, а меня побудило к тому, чтобы все же попробовать невозможное.

К тому времени, как он несколько успокоился и паузы между приступами слез и детским хлюпаньем носом стали длиннее, на меня смотрело лицо стареющего ребенка, посаженное на тело зрелого мужчины.

Я уложил его и укрыл пледом, стер с лица следы слез и соплей, потому что таким его лицо мне видеть не хотелось; я сидел на краю дивана и держал его за руку, делал то, что и должен делать более сильный, и даже слегка наслаждался этой обманчивой видимостью силы, а когда он совсем успокоился, я собрал разбросанную по полу одежду, оделся и затворил окно.

Словно больной ребенок, который чувствует, что возле него хлопочет заботливая мать, он задремал, а потом заснул.

Я сидел в его кресле, за его столом, в полутьме на моих бумагах с описанием театрального спектакля сиротливо лежала ручка; я стал смотреть в окно, а когда он снова зашевелился и открыл глаза, было уже совсем темно.

Изразцовая печь тем временем снова нагрела комнату; мы оба были подавленные и тихие.

Я, не включая свет, нащупал в темноте его голову и сказал, что, если он хочет, мы можем пойти прогуляться.

Он сказал, что не хочет, что не знает, что это было, и с удовольствием окончательно залег бы сейчас спать, но можно и прогуляться.

Этот город посреди ухоженного цветника Европы, если продолжить одно его любопытное рассуждение, дополнив его личными впечатлениями, виделся мне скорее своеобразным памятником непоправимой разрухи, руинами, которые с пугающим мастерством были законсервированы романтически настроенными садовниками, ибо по-настоящему живой город никогда не является просто окаменелостью непроясненного прошлого, это всегда поток, то выплескивающийся из каменистого русла традиции, то вновь на десятки и сотни лет замирающий, перетекающий из прошлого в наше будущее, поток застывшей в камне пульсации и порывов, некая непрерывность, которая, пусть она и не знает своей конечной цели, зачастую именно благодаря своей безответственности, стремлению обогатиться на нуждах дня, неугомонным поискам, созиданию, разрушению, неуемной деятельности, и составляет ту или иную, негативную или позитивную, внутреннюю природу, саму душу городского существования; но этот город, по крайней мере в той его части, которая была знакома мне, никаких признаков этой городской эротики уже не выказывал, он не сохранял и не продолжал прошлого, в лучшем случае по необходимости латал его или стерилизовал, в худшем – просто стыдливо стирал, город стал местожительством, загоном, ночлежкой, огромной спальней и, соответственно, после восьми вечера полностью вымирал, в квартирах было темно, из-за сдвинутых штор виднелось только голубоватое мерцание телеэкранов – маленьких домашних окошек, через которые жители могли все же заглянуть в другой, более живой мир, могли заглянуть за стену, так как смотрели, насколько я знал, в основном передачи «тамошние», а не «здешние», и тем самым еще больше изолировали себя от места своей реальной жизни, как это пытался делать и Мельхиор; по причинам вполне понятным им скорее хотелось подглядывать за невероятной, щекочущей нервы нездешней жизнью, чем смотреть на самих себя.

И когда в этот час или позже, иногда даже глухой ночью, мы спускались из нашей засады на шестом этаже на мертвые улицы, то гулкое эхо наших шагов лишь усиливало наше неприкаянное одиночество и заставляло еще острее чувствовать бесконечную друг от друга зависимость, чем там, наверху, где за запертыми дверями у нас все же еще сохранялась иллюзия, будто мы живем в настоящем городе, а не на вершине груды камней, объявленной памятником войны.

Некоторые наиболее развитые млекопитающие, как, скажем, кошки, лисы, собаки и волки, помечают мочой и калом ту территорию, которую они считают своей, которую защищают и на которой хозяйничают, как у себя дома; другие, менее развитые и менее агрессивные животные ходят своими дорожками или ходами, как делают это мыши, кроты, муравьи, крысы, панцирные жуки и ящерицы, и вот мы, подобно этим последним, подчиняясь чуть ли не биологическим инстинктам культурного опыта, навязчивой уважительности к традициям и буржуазному, так сказать, воспитанию, с привередливым вкусом, эстетскими запросами и робким блаженством интеллигентов, зараженных стилистикой «цветов зла» и прочего декаданса, выбирали для себя те ходы, которые в этом городе все еще можно было считать пригодными для понимаемых в традиционном смысле прогулок.

Когда человек ограничен в свободе передвижения, то именно ради поддержания видимости личной свободы он вынужден, сообразуясь со своими потребностями, ограничивать себя еще больше даже в рамках этих ограничений.

Во время наших вечерних или ночных прогулок мы даже случайно не забредали в новые жилые кварталы, где пришлось бы столкнуться с суровой реальностью мрачной бездуховности, с тем навязанным обезличенным принципом, который, выряжаясь языком индустриального мира, рассматривает людей как рабочую силу и распихивает их по бетонным коробкам, предназначенным для строго определенных целей – отдыха, воспроизводства и воспитания себе подобных; нет, только не туда! восклицали мы и всегда выбирали маршрут, где еще можно было увидеть, понюхать, почувствовать пусть что-то разрушенное или еще разрушающееся, подлатанное, почерневшее, расползающееся, но все же индивидуальное.

123
{"b":"936172","o":1}