Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он не совсем понимал, что я имею в виду; мы сидели напротив друг друга в уютном свете свечей, и, глядя на его лицо, я видел, как он не без внутренней борьбы пытается проглотить обиду.

Ну если уж я так здорово разбираюсь в немецкой архитектуре, сказал он, и вообще в тонкостях немецкой души, то, наверное, знаю, что записал в своем дневнике Вольтер после встречи с Фридрихом Великим.

Он был прав, этого я не знал.

Чуть наклонившись в кресле вперед, он с чувством превосходства легко опустил ладонь на мое колено и, рассказывая, постоянно смотрел мне в глаза с довольной усмешкой и самоиронией и слегка улыбался высокомерной улыбкой.

Росту в нем пять футов два дюйма, начал Мельхиор, имитируя интригующие интонации школьного учителя, телосложение короля стройное, но вовсе не безупречное, и вследствие своей неестественно жесткой позы он кажется беззащитным, однако его лицо приятно и одухотворено, он предупредителен и доброжелателен, а в голосе его звучат привлекательные нотки, даже когда он ругается, что он делает столь же часто, как какой-нибудь кучер, говорил Мельхиор, а свои красивые светлые волосы он заплетает в косичку, причесывается всегда сам и делает это вполне сносно, пудриться же садится не в ночном колпаке, сорочке и ночных туфлях, а в стареньком и довольно засаленном шелковом шлафоре, – в целом же привычных нарядов он избегает и годами ходит в простом мундире своего пехотного полка, в туфлях тоже его не увидишь, потому как он носит всегда сапоги, да и шляпу не любит держать под мышкой, как то принято в обществе, и во всем его поведении и наружности, даже в мелочах, несмотря на его несомненный шарм, есть нечто странное, например по-французски он говорит лучше, чем по-немецки, и на родном наречии общается только с теми, кто заведомо не владеет французским, ибо родной свой язык он почитает за варварский.

Еще во время рассказа Мельхиор, подавшись вперед, обхватил оба моих колена, а закончив, как бы извиняющим жестом расцеловал меня в обе щеки, что, видимо, было продолжением воспитательного процесса; я не пошевелился, очередь выразить недоверие и некоторую обиду была за мной; меня несколько раздражало, но в не меньшей мере и внутренне забавляло, что не было такого неотразимого аргумента или теоретического оружия, которым я мог бы выбить его из седла его навязчивых идей.

Я все больше укреплялся в том убеждении, что для того, чтобы добиться какого-то результата, нужно не сражаться с ним аргументами и теориями, а взять на вооружение более простой язык чувственной практики, о том же, какого нелепого результата я добивался и каким неуклюжим, ошибочным и дурацким путем, мне придется рассказать чуть позже.

Он кивал, едва не стукаясь о мой лоб, и при этом ни на мгновенье не отпускал глазами мой взгляд.

Да уж, да уж, назойливо повторил он, у нашего бедного Фридерикуса все же, видимо, были причины говорить о варварстве, сказал он, разрушать, что построено было отцом, да и та неестественно жесткая поза, из-за которой он выглядел так беспомощно, наверное, тоже была неслучайной, а кстати, известна ли мне история лейтенанта Катте?

Нет, сказал я.

В таком случае, в надежде, что я продвинусь в познании германистики, он расскажет.

Иногда у меня возникало впечатление, будто мы ставили друг на друге опыты, только не знали точно, в чем был их смысл.

Наши кресла стояли друг против друга, он удобно откинулся и, как было уже не впервые, положил ноги мне на колени, я же, пока он рассказывал, разминал и массировал его стопы, что придавало физическому контакту ненужную целесообразность и приятную монотонность; он на секунду отвернулся, его взгляд упал на фужер с вином, он отпил глоток и посмотрел на меня уже изменившимся серьезным, задумчиво-чувственным взглядом, но перемена эта была связана явно не со мной, а с той непростой историей, которую он, прежде чем рассказать, видимо, быстро вспомнил, прокрутил в уме и как-то скомпоновал.

Странному принцу в то время было восемнадцать, а когда он вступит на трон и затеет свои грандиозные стройки, ему будет уже двадцать восемь, начал Мельхиор свой рассказ, и однажды, после изматывающей ссоры с отцом, кронпринц просто исчезает из дворца.

Ищут там, ищут сям – принц как в воду канул, пока наконец из показаний слуг не складывается картина: по всей вероятности, он сбежал, и к побегу имеет какое-то отношение его друг, лейтенант королевской гвардии Ганс-Герман фон Катте.

В погоню за беглецами пускается сам король вместе со своей свитой, и нетрудно представить, какие переживания выпали на долю бедной королевы в ожидании их возвращения.

Свита возвращается во дворец утром двадцать седьмого августа из Кюстрина, однако о местонахождении принца никто ничего не знает или не хочет сказать; сам король возвращается только к вечеру.

Королева в отчаянии бросается к нему, они уже чуть ли не бегут навстречу друг другу, когда их глаза встречаются и король вне себя от ярости восклицает: Ваш сын – мертвец!

Королеву, измученную ожиданием, но все еще не утратившую надежды, эти слова поражают как молния, и она начинает бессвязно кричать: как? почему? как такое возможно? неужели Вы могли стать убийцей родного сына?

Но король, даже не остановившись перед обратившейся в соляной столб королевой, бросает ей на ходу, что этот несчастный беглец – не его сын, а простой дезертир, который заслуживает смерти, и в бешенстве требует выдать ему ларец с перепиской принца.

Получив то, что требовал, он даже не теряет времени, чтобы вскрыть его, а разбив двумя ударами кулака, выхватывает из него все бумаги и уносится с ними.

Во дворце все затихли, спасаясь от королевского гнева, королева спешит в детские покои, но вскоре там появляется король и буквально отшвыривает от себя детей, бросившихся к нему целовать руку, пинает их сапогами и устремляется к стоящей поодаль принцессе Вильгельмине.

Ни слова не говоря, он трижды бьет старшую сестру кронпринца кулаком по лицу с такой силой, что она тут же падает в обморок, и если бы не присутствие духа и ловкость фрейлейн Зонсфельд, которая на лету подхватила принцессу, она бы разбила голову об угол комода.

Но ярость короля не знает границ, он жаждет растоптать поверженную принцессу, и спасает ее только то, что королева и дети с плачем и воплями бросаются на тело несчастной принцессы, принимая на себя его пинки и жуткие удары трости.

Позднее в своих мемуарах принцесса Вильгельмина напишет, что их отчаянное положение в тот момент было неописуемо; лицо короля, и без того склонного к апоплексическому удару, было опухшим и лиловым, он задыхался от гнева, глаза горели как у разъяренного зверя, рот был в пене от изливающейся слюны, а королева, словно огромная птица, беспомощно взмахивала руками и издавала страдальческие крики, в то время как младшие дети, даже самый маленький, которому не было еще и трех лет, моля о пощаде, плакали и обнимали ноги отца; обе воспитательницы принцессы, фрау Камеке и фрейлейн Зонсфельд, стояли как вкопанные, смертельно бледные, не смея издать ни звука, а сама Вильгельмина, все преступление которой состояло лишь в том, что она безмерно любила брата, о чем свидетельствовали и обнаруженные письма, она, самая несчастная из всех, обливалась потом, дрожала всем телом и с тех пор, как пришла в себя, была словно в горячке.

Дело в том, что король не только жестоко избил принцессу, но и осыпал самыми страшными проклятьями, он вменял ей в вину, что дом распадается у них на глазах и что это ее измена, укрывательство и безнравственные интриги столкнули семью в пучину бед и страданий, и она заплатит за это, заплатит головой, орал он, а также набросился с угрозами на королеву, и поскольку в пылу запамятовал, что однажды уже объявил сына мертвым, стал швырять ей в лицо чудовищные клятвы в том, что непременно велит казнить принца; на эшафоте, кричал он, на эшафоте.

Казалось, уже ничто не сможет остановить этот поток угроз, проклятий и кровожадного гнева, когда кто-то робким голосом доложил, что лейтенант Катте доставлен.

119
{"b":"936172","o":1}