Литмир - Электронная Библиотека

Арсеньев же подарил нам нового литературного героя – человека, слонявшегося всю жизнь с ружьем по дальневосточной тайге, не имевшего крыши над головой, всю жизнь то ли шедшего за своим кочевым инстинктом, то ли убегавшего от своего горя – горя утраты семьи. Звали его, как вы помните, Дерсу Узала, и жил в этом герое и таёжный зверь, и древний человек.

Конечно, существует ещё одна литературная пара, состоящая из великого ума и маленького мозга: это профессор Преображенский и его подопечный Шариков. Если вы меня упрекнёте в некорректном сравнении, будете правы, но согласитесь, у этих персонажей внешнее сходство дичайшее. И если Дерсу – протагонист в мире ландшафтной метафизики (о чем и снял фильм Куросава, экранизируя Арсеньева в 70-е годы), то Шариков – протагонист в мире социального уродства.

Арсеньев Дерсу любил как родственника и даже жить его к себе забрал, Преображенский бедного Шарикова возвысил из зверя в человека, выдворил, возненавидел и обернул назад, реализовав свой несправедливый болезненный эксперимент.

Дерсу понятен всему миру как вечная драма вечного человека, а тема Шарикова – это философский советский анекдот, развернутый в социальный фарс. Наконец, «Дерсу Узала» – реальный герой дневников Арсеньева, а «Собачье сердце» достало до нас как бы не из романа Уэллса «Остров доктора Моро», изданного в 1896 году.

И на этом тоже можно было бы закончить. Но важно не пропустить еще одну извечную недобрую тему – тему насилия.

Люди и животные обожают, боятся, уподобляются, калечат, умиляются и убивают друг друга. Они стремятся то ли изжить себя обоюдно, то ли слиться навсегда. Когда в известных нарративах они способны отдать друг за друга жизнь, мы льём слезы над кинолентами про Бэмби, Лесси, историей пограничного пса Алого и Белого Бима, фолиантами о Моби Дике, трогательном деде Мазае и табуне рыжих лошадей, беспощадно идущих ко дну в тексте Бориса Слуцкого.

Ной Харари в своих этноисторических очерках отмечает, что самое несчастное животное фауны – это корова. Корову лишают материнства вскоре после «отёла» для того, чтобы сохранить «дойность», телят же убивают, и сама корова обречена на убой в конце собственной жизни. Наряду с этим «бурёнка-кормилица» – центральный ресурс в крестьянской семье, символ безбедного быта, а также материнского плодородия и опеки в фольклоре. В сказке «Крошечка-Хаврошечка» корова-спасительница погибает ради главной героини и превращается в яблоню.

Моя мама рассказывала свое главное детское переживание – как в послевоенные голодные годы у них в хозяйстве пала корова. Я по этой катастрофической картине маминого детства даже написал нижеследующий текст:

«Вступая в коровью лепёшку, помни о том, как коровьи печали взаправду или понарошку с тобой остаются в самом конце коровьей печатью в лице.

Вступая в коровью лепёшку, помни о том, что корова несчастна из всех одомашненных более. Кошка имеет жизнь сладкую, нянчит котят, корова своих не увидит телят.

Из детства я помню мамин рассказ: утром холодным в тёмном хлеву бабушка плакала, бога звала, корова тогда умерла.

Неиссякаемо вымя извечное. Скорбной рукою человечества белое небо ухвачено млечное. Герпеса корку прихватит мороз. Из забывших меня можно составить колхоз».

Здесь бы и закончить на самой грустной ноте. Мол, зверь всегда слабее техногенного садиста-человека с его изощрённой второй сигнальной нервной системой. Что садист-человек скоро и самого-то себя погубит почем зря. Но на грустной не хочется. Вспомним напоследок анекдот. Ведь если исключить из анекдотов зверей, то можно утратить добрую половину речевого фольклора.

Сценка из жизни медведей, где медвежонок просит показать медведя-папу «кукольный театр». Папа-медведь достает из недр берлоги два черепа, надевает на лапы и разыгрывает «Диалог из жизни охотников»:

– Слышь, Михалыч, а в лесу-то медведи есть?

– Да брось ты, Петрович, какие тут нах медведи!

Ключик от жёлтого дома

Сорок шесть минут - i_020.jpg

В Доме пахло гороховым супом. Пожалуй, это было самое вкусное, что готовили в Доме. Санитары аккуратно приносили подносы в час дня. Можно было отобедать и в два собираться уже домой. Как говорится, из Дома в дом. Но Дом держал. Хотелось пойти в гости по отделениям пить чай, заскочить к дежурному врачу из числа собратьев-докторов, можно было пойти к всегда угрюмому на вид, но смешливому в сердце доктору Серебровскому, и философски поржать над больничными реалиями, и в который раз посмотреть на добрый куль конопли, который он отобрал у какого-то наркомана при помощи старшей сестры в отделении, и пофантазировать, и снова отказаться от сомнительного удовольствия по-студенчески накуриться, и спрятать куль обратно в стол. Дом был полон: четыреста двадцать пять коек всех двенадцати его отделений были заняты, врачи покидали Дом, уходили по своим нормальным делам, оставляя врачебный день в привычном пренебрежении, снимая белый халат, вешая его на алюминиевый крючок, который держал их нехитрые биографии, поймав их, как барабульку «на самодур», сюда, в психиатрическую службу. Именно так снимали доктора свою белую рыбью кожу в начале третьего, вслед за начмедом (замом главного врача), которая выглядела как устрашающая королева-мать и уходила в половине второго.

С собою вместе – в причёсках, в ноздрях и в серых турецких и польских повседневных свитерках своих – они уносили неповторимый дух психбольницы, тот самый, который стал хорошо знаком даже членам их семей, – этот аэрозоль с запахом курева, естественных флюидов обитателей, неубиваемых хлорными растворами, меж коих главенствовал аромат горохового супа.

Ровно в пятнадцать часов власть из рук врачей переходила в руки санитаров. Они расправляли плечи, что было важно, поскольку набирались санитары из числа бывших мичманов. Они обходили отделения, как палубы, озирая казённые владения почти как свои. У санитара четвёртого отделения Новикова была резиновая дубина – все это знали, но в остром мужском отделении дубина быть всё же у кого-то должна на случай массовой драки и прочих ЧП.

Палаты оживали тоже. Больные сохранные, то есть те, чьи души не были съедены психическими заболеваниями, выходили в коридор и обживались каждый кто чем мог – варёные яйца, сигареты, чай шли в обмен. Из жёлтых пальцев бывалого токсикомана, например, яйцо передавалось вечно голодному призывнику, у которого на запястье красовался самопорез, отчего и направил его сюда на экспертизу военкомат. Если возникал спор между хрипатым «отбитым» и вчерашним школьником, появлялся Новиков, низкорослый, похожий на татарина бородатый мужик из девятнадцатого века с распутинским прищуром огненных щелей – глаз. Этого хватало для воцарения мира.

Неподвижно на продавленных койках, глядя в никуда и одновременно скользя глазами по бежевым стенам, окрашенным до середины масляной краской, наблюдая за всем, лежали хронические больные шизофренией, пребывая в своей апатико-абулической нирване в отсутствие желаний, импульсов и побуждений. И даже запах горохового супа не включал их в больничную жизнь дома.

– Знаешь, Димон, я, когда на искусственной почке работал, мог разобрать и собрать ее вот этими руками, – скороговоркой тараторил Сечин, вертел головой, сверкал треснутыми очками и при этом высыпал коробок чая в кружку с чёрными глазка́ми от выщербленной эмали.

– Да я слышал про тебя, когда в Первой городской работал, – ответил улыбчивый, неторопливый, огромный, запойный Диманя, предвкушая глоток чифиря, – мой кореш Макс – брат Саакянов, с которыми ты работал в госпитале.

12
{"b":"935597","o":1}