– Мне сообщили, – сказал он, искоса поглядывая на меня, – что ваш шеф – очень неординарный человек… Говорят, у него вошло в привычку разгуливать повсюду в маскировочной одежде.
Это было удивительно даже для Г. М., и я решил, что речь идет о шутке. Я дал Стоуну торжественную клятву, что глава Департамента военной разведки (или кто-либо другой в его подчинении) не стал бы ходить в маскировочной одежде. Но кто-то, очевидно, убедил Стоуна в обратном – и я смутно угадывал влияние Лоллипоп, блондинки-секретарши Г. М.
Стоун вышел от меня, бормоча, что это очень сомнительное дело, с чем я был склонен согласиться. Интересно, что задумал этот старый чудак?
Поезд должен был прибыть в Торки в семь тридцать восемь. В вагоне было жарко и пыльно. Но когда показались густые заросли деревьев и красная почва Девона, простиравшиеся на многие мили вдоль моря, я начал чувствовать некоторое успокоение. Когда проезжали Мортон-Эббот, я переоделся, и вскоре поезд подъехал к станции Торки; был ясный вечер, в воздухе ощущалось дыхание моря. Снаружи, когда я осматривался в поисках микроавтобуса до отеля «Империал», к обочине подкатил длинный синий «ланчестер». Шофер склонился над рулем, а на заднем сиденье, скрестив руки на животе, сидел, уставившись на меня, Г. М. Но я не сразу узнал его, и причиной была его шляпа.
Шляпой ему служила белая льняная панама с синей полоской, поля панамы были загнуты книзу. У Г. М. была массивная фигура весом в четырнадцать стоунов[3], очки сдвинуты на кончик крупного носа, уголки рта опущены, на широком лице застыло выражение необычайной враждебности. По-моему, никто за двадцать лет ни разу не видел его без цилиндра, который, по его словам, был подарком королевы Виктории. Нельзя было без смеха смотреть на эту легкомысленную панаму, опущенные поля которой придавали ей вид чаши, и на его злое лицо, когда он, моргая, неподвижно сидел, сложив руки на животе. Я начал понимать, о какой маскировке шла речь.
– Сними это, – сказал я сквозь зубы.
Г. М. внезапно оживился. Он повернулся ко мне с медленно нараставшим гневом:
– Вот как? Гори все огнем, неужели в этом мире больше нет верности? Неужели в этом мире нет верности? Вот что я хочу знать. И что не так с этой шляпой? Эй? Что в ней плохого? Это очень хорошая шляпа. – Он снял панаму, обнажив лысую голову, сиявшую в лучах вечернего солнца, моргнул, разглядывая свой головной убор, повертел его в руках и снова водрузил на голову. К чувству обиды присоединилось раздражение.
– Разве у меня нет права…
– Мы не будем обсуждать это сейчас, – сказал я. – Кстати, о лояльности: я здесь. Свадьба завтра в одиннадцать тридцать утра, так что давай займемся делом.
– Хорошо… сейчас, – сказал Г. М., с виноватым видом потирая подбородок. Затем он махнул рукой шоферу. – Проваливай, Чарли. Мистер Батлер отвезет нас обратно. Кстати, Кен, тебя зовут Роберт Т. Батлер. Это тебе о чем-нибудь говорит, а?
И тут произошло озарение.
– Примерно в 1917 году, – сказал я, поразмыслив, – в сентябре или октябре… Хогенауэр…
– Хорошо, – буркнул Г. М., когда я забрался на водительское сиденье, а он, рассыпая проклятия, сел рядом со мной.
Он велел мне ехать за город по маршруту автобуса в сторону Баббакомба, но мне показалось, что за его ворчанием скрывалось беспокойство, тем более что он сразу же приступил к делу.
– Это было больше пятнадцати лет назад, никто из нас не становится моложе, но я надеялся, что ты вспомнишь… Ты играл роль некоего Роберта Т. Батлера из Нью-Йорка, – произнес он, бросив на меня подозрительный взгляд. – Предполагалось, что ты объявленный вне закона американец, выступавший на стороне Германии и довольно тесно связанный с их секретной службой. Ты должен был расследовать дело Пола Хогенауэра. Хогенауэр был нашей головной болью. Вопрос заключался в том, являлся ли он именно тем, за кого себя выдавал, – добропорядочным британским подданным, сыном немца, получившего английское гражданство, и матери-англичанки, или же он был связан с парнем (они звали его Л.), выполнял для него кое-какую работу, которая привела бы его к расстрелу в Тауэре. Хм. Теперь вспомнил?
– Я не помню этого Л., кем бы он ни был, – сказал я, – но Хогенауэра – да, очень хорошо. Я также помню, что он получал справку о состоянии здоровья. Он не был шпионом. Он был именно тем, за кого себя выдавал.
Г. М. кивнул, поднес руки к вискам и медленно потер их с озабоченным видом.
– Ага. Да. Кен, этот парень был и остается в некотором роде гением… Когда вы познакомились, ему было около тридцати пяти. В тридцать пять ему предложили кафедру физиологии в Бреслау. Потом он занялся еще и психологией, каждую неделю у него появлялось новое хобби. Он увлекался шахматами и неплохо разбирался в криптограммах и шифровках. Вдобавок ко всему он был химиком. Наконец, вряд ли он чего-то не знал о гравировке, чернилах или красителях, что и стало одной из причин, по которой Уайтхолл[4] хотел сохранить с ним хорошие отношения (если он не был немецким шпионом). При всем этом он был человеком простодушным и честным. Или не был? Гори все огнем, сынок, именно это я и хочу узнать! Вот что меня беспокоит… – Г. М. нахмурился.
Я все еще не понимал, какое отношение все это имеет ко мне, и сказал об этом.
– Со здоровьем, без сомнений, у него было все в порядке. Он получил медицинское заключение, – продолжал Г. М. – И что он делает сразу после этого? В октябре семнадцатого он уезжает из страны в Швейцарию. Что ж, мы его не останавливаем. А потом он оказывается в Германии. И примерно через месяц от него приходит вежливое письмо, длинное и запутанное. Половина его сердца (именно так он и выразился) принадлежит Германии. Поэтому он направляется в маленький офис на Кенигштрассе, где занимаются тем, что расшифровывают сообщения и пытаются поймать шпионов союзников. Он написал, что этого требует его совесть. Так вот, я ставлю свой последний фартинг на то, что он никогда не догадывался о том, что за ним идет слежка в Англии, а также на то, что он никогда не выполнял здесь никакой грязной работы. Но к чему вся эта, черт возьми, честность? Что заставило его столь внезапно вспомнить о Германии после трех лет войны? И можно ли ему верить?
Я попытался вызвать в памяти события прошлого и представил себе невысокого худощавого мужчину, уже начинавшего лысеть, в черном пиджаке и галстуке, похожем на шнурок для ботинок. В те дни я (как и многие другие) был бесчувственным как чурбан и помню, что относился к нему довольно презрительно, но с тех пор раз или два я задавался вопросом, не мог ли Пол Хогенауэр затаить обиду?
– Все это интересно, – сказал я, – но все же хотелось бы узнать, какова моя роль? Полагаю, Хогенауэр сейчас в Англии?
– О да, он в Англии, – проворчал Г. М. – Он здесь уже восемь или девять месяцев. Кен, речь идет о большом скверном бизнесе, и я не могу во всем этом разобраться. Все это неправильно. Хогенауэр замешан в этом; по крайней мере, ему известны участники. Или же… В общем, вляпались мы с Чартерсом.
Я присвистнул.
– Это похоже на собрание старейшин. Речь идет о полковнике Чартерсе?
– Ага. Конечно, он не занимался этим официально, он уже давно не связан с департаментом. Но теперь он начальник местного отделения полиции, Хогенауэр столкнулся с ним, и он отправил сообщение старику. Сейчас мы едем к Чартерсу домой.
Г. М. кивнул. Между Торки и Баббакомбом мы свернули на грунтовую дорогу, которая, изгибаясь, шла вверх и резко обрывалась у моря. Впереди и справа я мог видеть отвесные скалы Баббакомба, спускавшиеся к воде, и полоску галечного пляжа, окаймленного пеной прибоя далеко внизу. Море было серо-голубым, пляж ослепительно-белым, скалы с темно-зелеными пятнами – все в ярких красках, как на живописной открытке. Стоя на краю обрыва, Г. М. жестом указал на длинное низкое бунгало, построенное в южноафриканском стиле, с верандой со всех четырех сторон. Поблизости не было других строений, кроме небольшого респектабельного дома из красного кирпича, расположенного примерно в сотне ярдов и отделенного от бунгало теннисным кортом. Закатный солнечный свет отразился от медной таблички с именем врача на двери.