Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Ронни поправил зажим на подставке для винтовки — видимо, готовил ее для Тома.

— Кто это там бегает, Том? — Кивнув, он сделал жест в сторону сада Томелти. Том посмотрел вниз.

— А-а, сынишка мисс Макналти.

— По-моему, это девочка, Том.

— Девочка? — Том пригляделся.

Значит, не он один ее видит.

— Не знаю, — сказал он, чуть помедлив. — Ей-богу, не знаю.

— Уж не призрак ли? — небрежно заметил Ронни.

— Чей призрак? — спросил Том, немного страшась ответа.

— В шестидесятых, во время раскопок на острове, в яме нашли кости ребенка. Просто брошенные, даже не погребенные. Древняя яма, судя по всему. Древний ребенок. Может, это она и есть. Смотрите, исчезла.

— Да, — отозвался Том.

— Вы не верите в призраки?

— Верю, — решительно ответил Том.

— Я вам ее приготовил, — сказал Ронни уже не про девочку, а про винтовку.

— Отличный у вас прицел, Ронни. — Том заглянул в окуляр. — У меня старый “Уивер”, весьма качественный. Но ваш… ваш…

Том восхищался искренне. Должно быть, он проморгал настоящую революцию в оптических прицелах. Много-много лет он не обязан был стрелять из винтовки. Даже свет в прицеле был какой-то особенный, Том не понимал почему. Казалось, бакланы сидят прямо под носом, он различал и ракушки на черных камнях, и бахрому темно-бурых водорослей, скукожившихся за время отлива. При этом свете все представало холодным и неприютным. Бакланы словно были грубо вытесаны из темных камней. Интересно, что будет, если плавно взвести курок, вдавить указательный палец в полумесяц спускового крючка и пустить пулю птице в грудь, и смотреть, как баклан упадет, далеко-далеко, но все же так близко. Однако в душе он знал, что никогда не нажмет на спуск.

Когда он отошел, улыбаясь Ронни, мотая головой и думая про себя по-дурацки, что от него ожидался выстрел, он увидел, что крошка-музыкант поставил меж колен виолончель, взмахнул смычком, коснулся струн грациозным жестом, точно в танце:

— Вы не против, если я сыграю?

— Нет, что вы, рад буду послушать. Я вас слышу постоянно. Бах. Баха я узнаю.

— А вот это знаете? Это Брух.

— Бах?

— Да нет же, Брух. Брух. “Кол Нидрей”. Брух был немец, махровый протестант, но он сочинил эту прекрасную еврейскую мелодию.

Том хотел было ответить: да, знаю, знаю про День искупления, и про обеты и клятвы, которые мы не сдержали, и про освобождение от них, но промолчал. Пусть Ронни Макгилликадди считает его невеждой. Не хотелось рассказывать о Палестине и о том, как он в семнадцать вышел из приюта. Меж тем Ронни взял первую протяжную ноту, не дав ему заговорить. Том откинулся на спинку стула. Найдется ли в жизни что-нибудь приятнее? Бокал виски, пусть нетронутый, и догорающий весенний день, и тебе играет человек, который не осудит, если скажешь глупость. Ценное качество. Том в своем темном пальто все глубже откидывался на стуле, а в трехстах метрах отсюда бакланы, которых Том по скромности своей пощадил, наверняка тоже слышали музыку, и была в этой музыке вся любовь его, все его смятение, даже его давняя вина, и музыка эта наполняла голову Тома золотым и серебряным светом.

И, скорее всего, музыку слышали и супруги Томелти, и молодая мать, мисс Макналти, и ее сынишка, который ел сосиски с помидорами, ведь было всего лишь время ужина. Представив, как мальчик ужинает, Том подумал с теплотой о сосисках в пакете, стоявшем возле ног.

Ронни Макгилликадди, казалось, сам не слышал музыку; лицо его преобразилось, выражения сменяли друг друга ежесекундно, глаза были плотно закрыты, он то и дело запрокидывал голову, тряся волосами, и в ноты он даже не заглядывал, как будто извлекая звуки из самых глубин своего существа.

Так вот он, тот самый глухой собеседник, о котором Том мечтал. Он сидел разнеженный, умиротворенный, все глубже погружаясь в музыку, и когда он закрыл глаза, перед ним возникло любимое лицо Джун. Любимое, любимое лицо. Впервые за долгое время он мог вглядываться в него без страха, без содрогания. Как солдат, выходящий на поле боя несмотря на свой ужас, вдруг понимает, что мужество смыло прочь его страх. Первое ее лицо, юное, и все другие лица, сменявшие друг друга с течением лет. Лицо Джун плыло перед глазами, воскрешая в памяти каждый прожитый ею день. Ведь было много хороших дней и после гибели отца Таддеуса. Том в это верил. Сразу после этого — даже радость. Ликование. Она от чего-то освободилась — словно до той поры была в паутине. Безумная смесь мисс Хэвишем и сиротки Эстеллы[43]. Только, пожалуй, не в свадебном платье, а в наряде для первого причастия — в диковинном подвенечном уборе ирландских девочек. Кто-то ему рассказывал, что у мисс Хэвишем был прототип, женщина, жившая в одном из больших домов близ парка Сент-Стивенз-Грин. Ах, да это Атракта Гири, целый кладезь старых баек, ему рассказывала. А к чему она это говорила, он забыл. А дети были тогда такие маленькие, постоянно требовали забот, удивляли на каждом шагу. Может быть, со смертью Мэтьюза она сочла, что вокруг ее детей вырос защитный бастион и хранит их детство. Дети росли, а Том и Джун проходили все вехи родительства. Первый школьный день, так потрясший Джозефа. Ближе к вечеру он пришел домой и заявил: “Все, мамочка, больше я туда ни ногой…” У Джун едва хватило духу ему сказать, что в школу придется ходить каждый день. Лет двадцать или около того живешь будто в танке, глядя на мир сквозь крохотное отверстие, и видишь только то, что связано с детьми. Обувь — нескончаемая вереница башмаков, чем дальше, тем больше размером; одежда — та, что на них, и та, что на вешалках в гостиной, и та, что на веревках на заднем дворе, как величавые знамена средневековой армии, разбившей лагерь. А их семейная жизнь стала зачастую напоминать поединок, и ссорились они порой так, что у детей глаза на лоб лезли от ужаса. Потом накал слабел, гнев остывал, мирились в любом мало-мальски уединенном уголке. “Прости меня, Джун”. “Прости, Том”. Счастье примирения. Ключ к миру в семье, да и к миру вообще — этого он так и не достиг. Просто быть в согласии с собой, как сейчас, когда звуки “Кол Нидрей” пронзают его, словно игла шприца в умелых руках медсестры, виртуозно, без боли, вечная рука, знакомая каждому из нас — раз, и все, и уже не больно. Просто быть в мире с собой и просить прощения. Сознавать изначальное несовершенство и ущербность всякой любви, даже такой безмерной и искренней, как у него к Джун. А в спальне — ее колдовские наряды, ее “цацки”, ее шкатулка с украшениями — сапфировый браслет, что он купил ей на день рождения в ювелирном магазине на Кейпл-стрит, висячие серьги из слоновой кости и весь урожай золотых и серебряных вещиц, собранный за эти годы. Выросшая без матери, Джун вознамерилась стать лучшей матерью на свете, начать все с чистого листа, и всегда говорила Винни: “Доченька, когда ты вырастешь большая, а твоей бедной старушки мамы не будет на свете, все эти сокровища достанутся тебе. А ты их передашь своей дочке, а она…” А Винни рыдала: “Мамочка, мамочка, не передам, ведь ты никогда не умрешь”. “Верно, — смеялась Джун, — я никогда не умру”. Раз в два года, перед этим во всем себе отказывая, они всей семьей садились на паром на берегу Лиффи, где реку грозно обступали склады и подъемные краны, и плыли на остров Мэн, где останавливались всякий раз в одном и том же месте, в пансионе “Свитер”, где хозяином был бесценный (словечко Джун) Герберт Квирк, и отдыхали они всегда одинаково — неизменные ведерки и совки на ветреном пляже, обильные порции жареной рыбы с картошкой, вечера вдвоем для Тома и Джун: шумная дискотека, танцы до упаду под модные мелодии — в представлении Джун это и был рай. Ни один отпуск не обходился без портативного радиоприемника Джун — Тому их поездки вспоминаются под аккомпанемент “Радио Каролина”, которое Джун слушала с утра до ночи. Во всяком случае, до ужина. Таскала приемник с собой в уборную, ставила на пол в спальне, когда им удавалось урвать двадцать минут любви в надежде, что дети не прибегут из палисадника. Маленький Джо мечтал об одном — стать байкером. Его манили их шик и блеск, он смотрел на них восхищенными глазами, зачарованно слушал пеструю музыку их речи, перекличку всевозможных акцентов, от Ланаркшира до Ланкашира и даже Северной Ирландии, откуда тоже приезжали парни и девчонки, сбежав на неделю от тягот войны. На острове Мэн Винни в первый раз поцеловалась — в четырнадцать лет, с юным англичанином. Том помнил неистовый жар, что исходил от Джун на танцплощадке, влажное тепло ее одежды, когда она отдавалась танцу; она обладала чувством ритма, которым Том был обделен, ну и пусть, в те времена принято было танцевать, не касаясь друг друга, каждый пылал сам по себе, словно вулкан исступления и восторга, исключением был медляк, долгожданный (для Тома) медленный танец, когда Джун обвивала его руками, взмокшая, прелестная, раскрасневшаяся — “Боже, Том, я вся как помидор — только не говори, сама знаю!” — и какие сильные были у нее руки, а живот мягкий и плоский, даже после двух родов, и грудь нежная, и жар от нее шел, как от печки, и как же это было отчаянно прекрасно, пьяняще, лучше любого аттракциона в парке, лучше даже, чем самый дивный морской пейзаж — совершенная женщина, его идеал, и плевать на все ссоры, скандалы и размолвки, его эталон красоты, образец, мерило, вечное сияние Джун.

34
{"b":"930861","o":1}