Первый день село устраивалось и обживалось в потайном убежище – на ракитовом острове посреди зыбунов, заросших редким березняком, ольшаником, невысокими соснами, которые перемежались сплошными стенами тростника и рогоза. По звериной тропе на руках перенесли сюда детей, корма, пожитки и даже легкие телеги. Лошадей укрыли на берегу болота под присмотром парней, самолично выбранных старостой, наказав им в случае опасности бросить табун и скрыться в лесу. У выхода тропы на остров Иван Копыто поставил дозорного, а потом учил сельчан походной жизни, показывая, как вырыть убежище и натянуть полог над ним, чтобы не сквозило и не заливало дождем, где разводить костер и как поддерживать огонь, чтобы не выдать себя дымом и светом, где выкопать колодец с чистой водой, какие травы настелить в жилище, чтобы не навлечь кусачих тварей, и каким образом хранить припасы от порчи. Детей припугнули болотной нечистью, чтобы не совались в заросший кочкарник. Нечаянно оступившись, там и взрослый мог сгинуть в черном окне, затянутом коварным зеленым лопушком. На другой день, выбравшись из болота, старый разведчик-сакмагон прочел по дымкам в небе «разговоры» сторожевых застав, и они подтвердили: враг перешел Оку. Душа рвалась к боевым товарищам – словно колдовская рука сняла все немочи Ивана Копыто, но тяжкая ответственность лежала теперь на нем за жителей Звонцов, с которыми успел он по-хорошему сжиться в три месяца. Терзала тревога за Москву, от дум раскалывалась голова. Двенадцать мужиков и парней, годных для ратного дела, он разделил надвое, приказав шестерым во главе со старостой постоянно быть на острове – опорой и защитой женщинам и ребятишкам, остальных, кто посильнее, стал готовить к выходу в поиск. Как ни упирался, а хромого Романа пришлось взять к себе – взыграла в мужике честь куликовца.
Следующей ночью беглецы снова увидели кровавые сполохи на тучах; теперь они были вокруг, иные совсем близко. Копыто пошел к балагану старосты. Фрол тоже не спал.
– Утром поведу разведку, – сказал Иван тихо.
– Сидел бы ты с нами, Ванюша.
– Все будем сидеть по болотам – Русь просидим.
Фрол вздохнул, перевел на другое:
– Стадо бы поглядеть. Боюсь, попортят девки коров. И сколь молока пропадет, а тут детишки маются.
– Што, Фролушка, я сбегаю-ка завтречка в стадо? – послышался в темноте женский голос – не заметили за разговором, как вышла старостиха Меланья. – Не бойсь, не заблужусь.
– Ты в уме? – сердито ответил староста. – В этакое время по лесам бродить – как раз на татарина нарвешься. А детишки?
Год назад у Фрола с Меланьей родилась двойня, и стало теперь в их семействе шестеро сыновей да две дочки.
– Девчонки приглядят, да и баб тут вон сколь.
– Уж лучше я сам.
– Нельзя, Фрол, – твердо возразил Копыто. – На тебе весь наш стан. – «Однако, и лихая женка у старосты!» Копыто слышал, как Меланья управляла Звонцами во время Донского похода.
– Ему и правда што нельзя, а мне-то дозволил бы, Ванюша? Глядишь, и молока принесем детишкам.
– Мужа спрашивай, – буркнул Копыто, уходя к тропе проверить службу дозорных. Свою жену он, пожалуй, не отпустил бы.
Поднявшись на рассвете, Копыто увидел возле костерка под развесистой ивой Фрола, Меланью и еще двух женщин. Хмуроватый староста давал жене какой-то наказ, она слушала, поспешно кивая. «Отпустил, однако». Отряхивая росу с вербника и вздрагивая от холодных брызг, Копыто вышел к костру, увидел деревянные лагунки, которые женщины засовывали в торбы.
– Ладно, бабы, раз уж решились – дам вам двух лошадей. Но чур на дороги не соваться – идти лесом. Понятно?
Подняв разведчиков, Иван вернулся в свою землянку, накрытую полотняным шатром. Жена укладывала харч в переметную суму, быстро глянув, отвела глаза:
– Все ж едешь?
– Нельзя сидеть.
Жена была брюхата четвертым ребенком, он чувствовал себя виноватым перед нею, жалел, но не давал волю жалости: бабиться воину – пропащее дело. Не глядя на жену, поднял сыромятный мешок, шагнул было к выходу и вдруг вернулся к ней, обнял свободной рукой. Не избалованная мужней лаской, она прижалась, вздрагивая, давила рыдания.
– Будя тебе, Федора, будя, – сказал тихо, чтобы не разбудить детей. – Што я, впервой иду в сторожу? На Ваську Тупика да на Ваньку Копыто ишшо не сковано вражье железо.
«Зря я это, однако, – стыдливо подумал, перешагнув порог. – Разжалобил только бабу, а на ней – дети».
В тот день дымы пожаров торчали в небе особенно часто, и от них горючая копоть оседала на душу. Ярость сменялась недоумением: почему прозевали врага? Кто виноват? Прежде, бывало, корили рязанцев и нижегородцев, когда ордынские набеги заставали тех на печи, сами же вставали ратями на Оке, и откатывались от московского порубежья полчища Тогая, Арапши, Сары-Хожи, иных грабежников. Бегича перехватили на Воже, Мамая – еще дальше, на Непрядве. Что случилось теперь?
Верстах в пяти от убежища отряд выехал на открытое поле. Стали так, чтобы малинник и бузина скрывали коней. Копыто был одет по-воински – в стальной кольчуге и шлеме, опоясан мечом, сидел он на сильной молодой лошади из боярской конюшни. Пятеро остальных – в нагрудных кожаных бронях из лосиных шкур, в островерхих, плотно набитых пенькой шапках; крестьянские тяжеловатые кони под мужиками тоже были защищены лосиными и медвежьими шкурами. За спиной у всех – саадаки, к седлам приторочены боевые топоры и сулицы в чехлах, трое опоясаны трофейными кривыми мечами, привезенными с Куликова поля. Роман воскликнул:
– Вот оно как: был Стреха – да весь вышел!
– Какой Стреха?
– Там вон жил. – Роман указал на середину поля. За белой полоской несжатого овса зеленело несколько яблонь и слив.
– Что-то вроде чернеет?
– Нынче одно везде чернеет – угольки. Жил на открытом месте, как на ладони, татарин, конешно, сразу приметил и налетел коршуном.
– Глянуть надо. Ты, Касьян, поедешь со мной, а ты, Роман, будь за старшего. – Копыто поскакал к яблоням через поле. Дохнуло гарью, с плетня, недовольно горланя, взлетели серые вороны, сердито застрекотала сорока в пустом саду, усеянном обитыми недозрелыми яблоками.
– Ишь как потешились, ироды клятые, – вполголоса сказал Касьян. Копыто проследил взгляд мужика и содрогнулся. Сколько перевидал смертей, а к такой нельзя привыкнуть. Не горшки торчали на кольях плетня – человеческие головы. Одна – седобородого старика, другая – длинноволосой седой женщины. Глаза выклеваны птицами, попорчены лица. А поодаль, на том же плетне… У Касьяна вырвался жалобный стон, Копыто, стиснув зубы, вцепился в рукоять меча. Голое тельце ребенка животом насажено на острый кол, безглазая головка запрокинулась, чернел раскрытый рот, словно младенец зашелся в крике.
– Эх, дядька Стреха! – Касьян размазал по щеке слезу. – Чего в дому-то сидел, неуж зарева не видал? Жадность проклятая, видно, сгубила: жалел хозяйство бросать, на бога понадеялся…
Копыто поднял глаза к небу:
– Клянусь тебе, господи, – не помру я, пока десяток псов поганых вот этой рукой не вобью в грязь! Жену не обниму, дитя свово не привечу. А убьют – подыми меня из могилы, господи: зубами рвать их стану, кровью упиваться до Страшного суда!
Мужик, крестясь, с испугом смотрел на начальника.
Объехали пепелище, между сгоревшими строениями нашли обезглавленные тела старика и старухи.
– Похоронить бы, – сказал Касьян.
– Нет! Пусть так. Пусть видят русские люди! Похороним, когда Орду вышибем.
– Стреха-то жил с сыном, дочерьми и зятем, – рассказывал Касьян. – Внуки тож были. Да, слышно, и старшая дочь гостевала у нево с ребенком. Штой-то у ней там с мужем не сладилось, будто бы поп их даже развел, она и приехала к родителю. Уж не ее ли дитё?.. Остальных, видно, в полон увели.
Копыто молчал. Он был вторым после Городецкого попа, кто знал случившееся с Тупиком и Настеной.
– Овощ пропадает, нарву, однако, мужикам огурцов да репы. – Касьян слез с лошади, отвязал суму, пошел в огород. И тогда Ивану померещилось: будто насаженный на кол ребенок заплакал. Плач едва доносился, но был так близок и жалостлив, что Иван зажал уши, боясь надорвать сердце. А когда разжал, по спине у него заходил мороз: жалобный детский плач по-прежнему сочился откуда-то, словно из-под земли.