– Эй, не балуйтя, православные! – закричал возница. – Боярин Томила строг.
– Июда твой боярин – государев изменник!
– Слазь, душа холопска, аль поворачивай – воевода рассудит.
– Очумели, дурачье? Прочь с дороги! – Возница свистнул свинцованным бичом, один удар которого насмерть зашибает волка и перебивает хребет оленю, но толпа не шатнулась.
– Ну-ка, тронь, морда холопска!
Откинулась кожаная заслонка возка, явилась бобровая шапка, потом – острое злое лицо с закрученными усами и клиновидной бородкой. Резанул визгливый крик:
– С дороги, пиянь, гуляй нечистые! Чего глаза пучишь? – накинулся боярин на возницу. – Бей!
Длинный бич, свистя, стал описывать круг за кругом, разметывая толпу.
– Бунтовщики! Тати! – орал боярин. – Бей их!
Слуги на телегах стали обнажать оружие, как вдруг с пронзительным визгом из толпы метнулся Каримка, и громадный наездник, уронив секиру, вверх тормашками полетел с коня. Вопли боярина заглушил рев многорукого чудовища – взбешенной толпы:
– Бе-ей!.. Круши боярских собак!
Засвистели каменья и дреколье, в руках ополченцев взметнулись булавы и мечи, боярские слуги, бросая оружие, сами посыпались под телеги. Каримка сидел верхом на вознице, молотя его кулаком, возок опрокинулся, бились лошади в постромках, десятки рук, мешая друг другу, пытались вытащить боярина на свет, дорваться до его одежды, волос и горла. Он яростно отбивался, сдавленно хрипел:
– Тати!.. Я – государю… В батоги!
Наконец его выдернули из повозки, простоволосого, в растерзанном кафтане; тараща глаза от страха и злости, он судорожно пытался оторвать от себя цепкие чужие руки.
– Братья! Православные братья! – Адам, стоя на телеге, старался перекричать толпу. – Остановитесь, братья, ради Христа-спасителя остановитесь!
На Адама стали оборачиваться, рев затихал, смолкали глухие кулачные удары. Адам смотрел сверху в бородатые и безусые лица, в озлобленные глаза, черные, как пучина в ненастье, и сжимало ему горло от переполнявшего душу гнева, жалости, любви, от невыразимого желания вразумить, удержать этих людей от того, в чем они сами станут раскаиваться.
– Што творите вы, братья? Кого радуете, избивая друг друга? Только хана ордынского, только врагов, желающих нам погибели, обрадуете вы этим смертоубийством…
Толпа дышала в лицо Адаму, жгла сотнями глаз, словно вопрошала: кто ты таков, человек, осмелившийся прервать справедливый суд? Каримка и возница поднялись с земли, бородач в сердцах хватил татарина по шее, Каримка только кагакнул и нагнулся за шапкой. В толпе напряженно засмеялись. Побитый Томила, кажется, лишь теперь начал понимать, какую грозу навлек на себя, дрожащими руками оглаживал растрепанную бородку, ощупывал грудь, бока, уверяясь, что цел; лицо его при этом морщилось и дрожало – какая иная обида может быть горше: чернью побит, вывалян в пыли и конском навозе, словно проворовавшийся гуляй!
– Боярин Томила! – Адам овладел своим голосом. – Прости ты нас – ведь сам же вызвал эту бучу! Народ – не водовозная кляча, его бичом не устрашишь и не погонишь!
– Верно, Адамушка!
– Хорошо говоришь, старшина!
– И вы, мужики, простите боярина Томилу. Он тож человек смертный, вон и руда красная на усах, и шишка на лбу вскочила, как у меня самого случается в потасовках. Да и у вас, мужики, поди-ка, не голубые сопли текут от кулачной потехи?
Смех заходил по толпе, боярин кривился, отирая полой окровавленное лицо.
– Понять нам тебя, боярин, просто. Человек ты родовитый, гневливый, да и удалой – вон гривна серебряная на шее, ее небось не каждому вешают. И не первый ты побежал из Кремля. Душой, поди-ка, извелся, на трусов глядючи. И выехал ты не в себе нынче, узнав, што пропал воевода, дрожал от гнева, а тут тебе дорогу заступили – вот и потерял разум, с бичом на народ попер. Оставайся ты лучше в Москве, боярин, начальствуй над нами – тысяцким поставим тебя.
– Я от государя сотским поставлен, и довольно того с меня! – зло, с хрипом крикнул Томила.
– Будь сотским, нам все едино – только начальствуй.
– Хто вы такие? – боярина снова затрясло. – Вам ли, бунтовщикам, ставить начальных бояр? Князья ушли, воевода скрылся, лучшие люди разбежались, а вы хотите город спасти? Не воеводу вам – атамана выбрать надо, опустошить город да и разбежаться!
– А и выберем атамана! – раздалось из толпы.
– Не все вам, родовитым, жировать.
– Эх, боярин! – горько ответил Адам. – Это тебе везде хорошо, именитому да с казной. А им-то разбегаться куда – безродным, безлошадным, безденежным? Государь, уходя, вам, боярам, вручил нас – так приказывайте: горы своротим. А побегут все – этак до моря студеного можно докатиться, у кого сил хватит. И што тогда? В море топиться?
– Все одно – не начальник я вам. Сначала избили, опозорили мои седины, теперича воеводой зовете? Этак, может, у ватажников заведено, мне же не приходилось ватаги водить, и даст бог – не придется!
Снова зло загудела толпа:
– Чего ты с ним кисельничаешь, Адам? Пусть проваливает к черту и больше не попадается!
– Верна! Свово воеводу ставить – посадского!
– Долой бояр-дармоедов!
– Каменьем побить остатних!
– Он те, князь-то, побьет!
– Спасибо скажет!
– Свово воеводу надо! На вече выберем!
– На вече!.. На вече!..
Магическое слово, будто пламенем, зажгло толпу. Уж и не помнили москвитяне, когда последний раз собирал их вечевой колокол – думал за них великий князь с боярами и столпами церкви, – но в час безначалия и неотвратимой беды мысль о вече пришла им как спасение. Вече не ошибается. Мгновенно забыв о Томиле, толпа устремилась к площади перед главными воротами Московского Кремля.
Адам задержался возле расстроенного обоза, поглядывая на боярина, сплевывающего кровь и прикладывающего медяки к шишкам на лице. О Томиле он был наслышан, ибо часто бывал в детинце, поставляя сукна для войска. Ходил боярин и на ордынцев, и на литовцев, и на Тверь, бился с ливонцами, сиживал в осадах – бесценен такой воин теперь в Москве. Конечно, велика обида его, но умный, поостыв, не растравляет обиды – свою вину ищет, а уж Томила-то оскорбил толпу – дальше некуда.
– Чё смотришь, атаман? Жалеешь небось, што без пользы старался и не дал прирезать старого боярина?
– Зря коришь, Томила Григорич. Не о том и не так бы нам разговаривать. Не атаман я и посадские наши – не ватага. Народ они, коему государь на поле Куликовом в ножки падал.
– Народ не избивает людей служилых. Я всю жизню с седла не сходил аль со стен крепостных. А нажил-то… Думаешь, бархаты тамо, шелка, сосуды серебряные в тех возках? Иди, иди – глянь! – Отстраняя жестом с пути слуг, боярин подошел к возкам, нервно дергая пряжки, стал отстегивать кожаные занавеси. На Адама глянули испуганные лица детей, подростков и женщин.
– Ну, видал? Двое сынов моих легли в Куликовской сече, трое меньших ушли теперича с князем Храбрым. Две невестки померли у меня и бабка преставилась – я им, оставшимся, последняя защита. И не токмо своих – жен и чад ратников моих служилых увожу от погибели и неволи. Для того и вооружил холопов. А «народ» – вот он!..
– Ладно, Томила Григорич, – сурово сказал Адам. – Виноваты. Да и ты, слышь, не ангел. Скажи мне: служилому-то боярину позволено избивать вольных посадских людей? Они ж не холопы твои. Да и на холопах умный не станет зло срывать. Народ только лошадей твоих под уздцы взял, а ты – стегать его!
– Не хватай чужого!
– Удержать лишь хотели. Народ – он ребенок, он же и отец. И прибить может, и заласкать может, и на щите поднимет, и тут же тумака даст, коли перед ним занесешься. Одного никогда не простит – измены.
– Сначала убьет, после прославит – так, што ли?
– И так бывает. Но лишь с теми, кто чванится.
– Не уговаривай, суконник. Не в чужбину иду с сиротами, но к своему государю. Эй, там! – Боярин вдруг вызверился на холопов, похаживающих вокруг возков. – Ча уши распустили? Трогай!