– А мне бы лишь до первой нашей деревни, там бы побираться стала аль работать нанялась до весны. Я и прясть, и ткать, и вязать страх какая мастерица.
– Ведаешь ли ты, мастерица, сколь их, верст коломенских, до русских-то деревень!.. Ладно, ушицы попьешь малость и больше не проси. Мы не жадные, но после травы как бы живот у тебя не схватило. Вечером еще дадим с сухариком. Коли добром сойдет, завтра досыта накормим.
– Благодарствую, дяденька.
– Ну вот, приклеилось наше снадобье, заживет – само отстанет. – Он опустил подол сарафана, сам набросил ей на плечи рваный халат. Роман тем временем отвел коней на другую поляну, вернулся, сел рядом. Вавила жалостливо глядел, как их найденыш дрожащей рукой подносит ко рту ложку, глотает с такой поспешностью, словно вот-вот отнимут, спохватясь, мягко сказал:
– Будет, потерпи до вечера.
Она затуманенными глазами смотрела в котел, исходящий ароматами осетрины, пшена и дикого лука, и Вавила отставил его.
– Што это за хан тебя купил?
– Не ведаю, дяденька, – там два хана было. Один старый, грозный, другой молоденький, меня ему и подарили фряги.
– Фряги?
– Ага. Меня в какой-то город везли с другими полонянками, а этот фряг и перекупил дорогой, сказал – в подарок самому хану, вот и нарядили… Старый-то велел меня молодому отдать. А ночью бой у них был страшный, юрты горели, ордынцы ревели и секлись мечами, я и убежала в лютом страхе. Слуга мне кричит, а я бегу… Всю ночь бежала, моченьки уж нет, а ноги будто сами несут и несут. Стало уж развиднеться, чудится – кони сзади топочут. Кинулась в какой-то ложок, там ручей, трава высокая, камыш болотный. Спрятаться бы, а я – к воде, пью и не могу напиться. И тут вижу – большая нора в репейнике, да так ловко скрыта – ее лежа только разглядишь. В нору и забралась. Утро пролежала, топот слышала и голоса. А как встало солнышко, зверь и явился.
– Зверь?
– Ага. Чую – ходит-бродит около норы, ворчит на гостью незваную. Я стала его тихонько уговаривать: не сердись, миленький зверюшка, ненадолго я дом твой заняла. Он и притих, ушел. Днем не утерпела – вылезла, напилась и опять в нору. Как стемнело, отыскала звездочку да и пошла домой…
Вавила горько улыбнулся, спросил:
– Как звали твоего хана, не знаешь?
– Акхозя-хан, он мне сам назвался.
– Да ты не от самого ли Тохтамыша упорхнула, голубка? – изумился Вавила, наслышанный в Тане об ордынских правителях.
– Того не ведаю, дяденька.
Роман встревоженно смотрел на спутника. Вавила сказал:
– Вот што, голубка, – язык не поворачивался назвать ее дочкой после того, как видел обнаженную, – ты ложись под кустом и спи – нам всю ночь ехать.
Едва она отошла, Роман хмуро спросил:
– Правда, што ль, от Тохтамыша сбегла?
– Похоже. Акхозя – его любимый сын, он во всех походах с отцом. Говорят, молод, но отважен.
– Неуж хан этакую страшненькую сынку свому подарил?
– Ты недоумок, что ль? Ну-ка, тебя, здорового мужика, выгони в степь на подножный корм, – чрез неделю на черта похожим станешь. А она еще и ничего, вот как умоется да поспит – увидишь.
Роман буркнул:
– Тебе лучше судить – ты ее не токмо с лица видал.
– Чего мелешь? – Вавила почувствовал жар на щеках.
– То-то гляжу – задрал ей сарафан сзади и прилип.
– Чума тебе на язык! – вскипел Вавила. – Я ж кору толченую да травку к ране приклеивал, их ладошкой прижать надо.
– Да мне што, жалко? Она уж, поди, семь раз не девка после полону. Довезем до первого аила – воротим татарам. А то – дать сухарей да вяленины, пущай идет, как досель шла.
– Шутишь, Роман?
– С ханами не шутят, а ныне вся Орда – Тохтамышевы владения. Коли у сына ево девка пропала, он велит кажную проезжую-прохожую досматривать. У них приказы разносят как ветром. Влопаемся – головы долой.
Вавила смотрел в темные половчанские глаза спутника, едва веря своим ушам.
– Ты уж забыл, как над тобой в полону измывались? Забыл, што за спиной твоей труп алана и тебя тоже разыскивают? Забыл, што ради воли твоей взял я на душу грех смертоубийства?
– Ты ж попутчика себе искал, – мрачно усмехнулся Роман. – Да я-то – человек, мужик, а она? Девка сопливая. Из-за нее головы класть?.. Ишь ты, ханшей стать не всхотела, шелка и бархаты ей нипочем! К маме побежала – на квас да на щи – вон мы какие! Коли царевичу да самому хану приглянулась, могла бы потом и своим порадеть.
– Не пойму я, Роман, недоумок ты али зверь, коему своя только шкура дорога? Ошибся я в тебе.
Роман вскребся в бороду пятерней, угрюмо ответил:
– Не зверь я, Вавила, и девку эту мне жалко, а еще жальче мне своих девок. Дал мне бог дочерей кучу. Старшая ребенка ждет, мужа на поле Куликовом положили со всеми нашими, звонцовскими – сам видал. Пропадут мои доченьки, коли не ворочусь.
Подавляя невольную жалость к этому угрюмому человеку, Вавила сдержанно сказал:
– Добро же. Возьмешь одного коня, припасы честно поделим – на троих. Ступай один, авось бог тебе поможет. Но коли ты в ближних аилах или разъезду какому выдашь нас, я – выдам тебя. И скажу: надсмотрщика убил ты. Мне поверят больше.
Роман покачал головой:
– Спасибо те, Вавила, за все добро, а вот оговариваешь ты меня загодя зря. Я одного не желаю: в земле ордынского хана в дела его мешаться. Кабы она хоть от какого мурзы утекла… Разъедемся, и нет мне дела до вас, будто век не видывал обоих. Хошь, на кресте поклянусь?
– Не надо.
Близился закат, а Вавила так и не прилег. Поделили пожитки и корм, приготовили вьюки, на малом огне сварили осетрину с толокном, Вавила пошел будить девицу-найденыша. Она вскочила от легкого прикосновения, уставилась на него и рассмеялась:
– Ох и напугал ты меня, дяденька! Думала – лютый зверь аль татарин.
Вавила едва узнавал ее. После еды и сна умытое остренькое личико потеряло зверушечье выражение, серые глаза прояснились и поголубели, на шелушащейся коже, обтянувшей скулы, пробился едва заметный румянец.
– Ступай-ка смой сон да заодно переоденешься там.
– Зачем, дяденька?
– Неужто в этом наряде по Орде разъезжать станем? Твой халат, поди-ка, все Тохтамышево войско ищет.
Она испуганно уставилась на одежду, под которой спала, и вдруг отбросила, словно гада.
– На вот. – Вавила подал ей запасные шаровары, мужскую рубаху и лохматую шапку. – Парня из тебя сделать надобно.
Она вернулась к костру до смеха неуклюжая, только шапка пришлась ей впору из-за обильных волос.
– С косами прощайся, да не тужи – до дому вырастут новые.
Он вынул нож, и, пока отрезал толстые косы, серые от пыли и травяной шелухи, она стояла, покорно опустив голову.
– Как тебя, Анютой, што ль, кличут? Так будешь отныне Аниканом, попросту – Аникой.
– Не тот Аникан у тебя получился, Вавила, – усмехнулся Роман, пристально следивший за перевоплощением девушки в парня. – Эвон бугорки-то под рубахой так и выпирают – даром што худа.
Она накрыла груди ладошками, вопросительно смотрела на мужиков, как бы ожидая совета, куда же их девать. Готовый рассмеяться, Вавила вдруг понял: это ее наивное бесстыдство и покорная готовность обнажаться, когда лечил спину, – оттого, что ею уже торговали, беззастенчиво рассматривали и, может быть, мяли ее женские прелести. Он зло нахмурился. Девушка опустила руки, испуганно посмотрела в его лицо, беззащитная, ни в чем не виноватая.
– Не бойсь, не в рубахе поедешь, теперь не лето. – Он подал ей просторный овчинный полушубок шерстью наружу.
– Теперь разувайсь.
Обули ее в теплые моршни, как и полушубок, подаренные привратником московского торгового дома на случай холодов. Вавила подбросил в костер сухого хворосту и, когда пламя забушевало, покидал в огонь ее старую одежду. Роман, указывая глазами на черный дым, проворчал:
– Беду б не накликать. А серебро срезал бы, небось кажная пуговица – в два грошена.
– На них знаки ханские.
– Знаки на серебре – не на булате. Забьем. – Роман выхватил из огня край обгорелого халата, притоптал, отодрал серебро, две пуговицы протянул Вавиле, но тот отвел его руку.