Видно, очень увлекли Батиш эти встречи, потому что за целый месяц, хотя и была такая возможность неоднократно, она еще ни разу не наведалась к родителям на пастбище. Но наконец в один из предвыходных дней, то ли опасаясь сплетен, то ли и в самом деле соскучилась по отцу-матери, она села в машину Жартыбая, что-то повезшего чабанам, и укатила в ней. На глазах у всего аула Бейсен сам подсадил Батиш, поддерживая ее под мышки, в крохотную, точно спичечный коробок, тесную кабину полуторки. И в ту же минуту весь аул заключил, что девушка едет к родителям просить у них разрешения на замужество.
Батиш пробыла у родителей дня три-четыре и на работу вышла с опозданием. Выглядела она грустной. Видимо, отец предложил ей подождать с замужеством. Но свежий ветер пастбищ живителен для души, и она стала еще красивее, лицо ее так и сияло светом, небольшие черные глаза ее, всегда глядевшие собеседнику прямо в лицо, зажглись огнем. Упругие ее губы, сводившие с ума всех аульных джигитов, стали еще алее. Волнистые черные волосы, прежде густо обрамлявшие лицо с висков, теперь, словно кто их откинул назад, свободно рассыпались, полностью открыв лоб, ставший от этого еще выпуклее и прекраснее. Маленький нос ее сделался словно бы тоньше, черты лица как бы вдруг приобрели свою завершенность. И во всем ее облике, в походке, движениях появилась та покойная мягкость, которая приходит к человеку, живущему на просторах пастбищ, пьющего их живительную воду, с теплыми летними днями.
Не прошло и двух-трех дней, Батиш снова отправилась к родителям. На этот раз она не задержалась у них. Но в следующее воскресенье съездила к ним опять. И садилась при этом лишь в машину Жартыбая. Словно это ее личный шофер. А Жартыбаю что — отвозит, привозит обратно. Только уж больно он невоспитанный человек, грубо разговаривает со своей младшей сестренкой Батиш. В субботу, где-то к обеду, расплескивая колесами пыль, подлетает к почте, резко тормозит и раза три нажимает на клаксон: бип, бип, би-би-би-ип! Батиш, которую с места не всякий и начальник поднимет, тут же выбегает на улицу, забыв и про «Байкошкар», и про «Огизтау».
— Эй, на пастбище поедешь, строптивая девчонка? — кричит Жартыбай, не сказав ни слова приветствия, словно это не чудо, что Батиш так спешно выскочила на его оклик. Не то шутит так, не то насмехается, не то заигрывает, не то поддразнивает — непонятно. Но как бы то там ни было — не очень-то это красиво.
Батиш делается вся пунцовая. Видно, хочет что-то сказать. Но как укротишь такого — не мальчик все-таки, а взрослый человек, за сорок уже. К тому же у него вошло в привычку со всеми так разговаривать: и с председателем колхоза, и с заведующим фермой, и со старыми, и с малыми. Поэтому стоит она, моргая, даже подбородок у нее чуть подрагивает, и наконец говорит едва слышно:
— Да, поеду, — и головой легонько кивает.
— Тогда побыстрее давай, я спешу, — подводит черту Жартыбай. Извлекает из нагрудного кармана кусок сложенной сорок раз газеты, отрывает от него угол и, насыпав махорки, сворачивает самокрутку. Зажимает ее обветренными, влажными в уголках от слюны губами и, обхлопывая карманы, ищет спички. Чиркает по коробку, прикуривает. И начинает попыхивать, пуская дым изо рта и из носа.
— Эй, скоро ты там? — прищурившись, взглядывает он через некоторое время на Батиш, которая все еще стоит на: пороге.
Батиш вздрагивает и, повернувшись, тут же скрывается внутри. Торопясь, заканчивает все дела и усаживается рядом со спешащим Жартыбаем в его крохотную кабину с дырявым сиденьем и разбитым боковым стеклом. В следующее мгновение она уже подпрыгивает на этом сиденье в несущейся на полном газу в сторону пастбища машине. Машина Жартыбая не обращает внимания ни на какие ухабы, и Батиш напоминает в эту минуту взъерошенного глупого вороненка.
Что и говорить, очень выгодно отличалась Батиш от других девушек — внимательна была к отцу с матерью, не забывала о них.
Да разве молодежь что понимает: как-то раз этот ее медик вдруг взял да и воспротивился тому, чтобы она ехала к родителям! Батиш не очень-то его послушалась, и он тогда решил поехать вместе с ней. Но этому уже воспротивился Жартыбай. «Там и без тебя и бараньих, и собачьих врачей полно!» — заявил он. После этого они и разодрались. Совершенно новый черный костюм джигита превратился в лохмотья. Но зато у Жартыбая живого места на лице не осталось. До чего же крепко кулаки у этого гибкого, как прутик, паренька, до чего длинны руки — так и обмолачивали Жартыбая: то по левой скуле, то по правой, то в подбородок, то в нос. Поначалу, когда бросился на медика, глаза у Жартыбая сверкали дикой яростью, а вскоре помутнели, мышцы словно ослабли — никак не может точно ударить, только и хватает парня за одежду. Те, что стали свидетелями этой сцены, говорили потом: «Не вмешайся люди, так или шоферу бы конец пришел, или врач голым остался». Но все равно Жартыбай не посадил Бейсена в машину. Когда пришел в себя, смыл с лица кровь и посадил Батиш. Да и был таков. Однако взбесившийся дурак после того, как выехал из аула, все-таки раздумал, видно, ехать вместе с ней, к полночи вернулся с полпути, ссадил Батиш и отправился на пастбище один.
Несколько дней Батиш болела, ходила осунувшаяся. Ни с кем не общалась. И с Бейсеном встречалась редко. В это-то время и поползли по аулу слухи: Батиш-де у тех-то попросила соленого курту, а у тех-то выпила кружку ашымала[70]. Много же на свете сплетников, на всякий роток не накинешь платок. Да разве оттого, что человек ест соленый сыр, он становится плохим? А если кто пьет кислый ашымал — так совсем уже, значит, пропащий человек? Соленый курт едят все, начиная с младенцев, у которых только-только прорезались первые зубы, и кончая стариками, у которых зубов и вовсе нет. А это кислое молоко, ашымал, другие джигиты по три раза на дню потребляют. Что в том такого… экая беда!
Много всяких сплетен наплели. А только одно было во всей грязи правдой: Батиш и Бейсен поссорились крепко. Причем поссорились с тем, чтобы больше не сойтись.
Говорили, что все испортила сама Батиш. Обвинила во всем случившемся одного парня. Не выдержала характера, наговорила обидчивому джигиту черт-те чего, жестоко ударив по его самолюбию. Сказала, говорят: это ты-де довел меня до всего этого. Последнее-то, пожалуй, и верно. Растоптал мое счастье, так сказала. Размазня. Позорник. Ну, эти-то вот слова и были лишними, ясное дело. Да к тому же, словно этого всего показалось ей мало, обозвала еще его атеш — петухом. Другие, правда, утверждали, что не «петух» она произнесла, а «атек — кастрат». Но вернее все же, видимо, первое. Как раз подходит: петух — существо не очень-то разумное, как говорится, распетушится да и лезет в драку со всяким. Короче, разговор их закончился тем, что она его прогнала и при этом сказала: «Проваливай, и чтоб больше ко мне близко не подходил!» И еще, говорят, сказала: «Кровь во мне закипает, когда вижу тебя. Если еще раз порог этого дома переступишь, возьму нож — и тебя прирежу и себя порешу». Это-то уж, конечно, добавили досужие языки. Но что она прогнала его — точно. Ну, а раз девушка прогоняет, разве самолюбивый джигит снесет такое? Повернулся, говорят, и пошел. Только сказал напоследок: такого, дескать, я от тебя не ждал. Не могу я, мол, больше в этом ауле жить, видеть тебя в таком положении.
Слова его эти оказались правдой. На следующий день съездил в районный центр и вскоре, не особо задержавшись, перебрался в другой колхоз.
Ну, а девушка наша, так несправедливо обвинившая во всем только парня, прогнавшая его от себя, оставшаяся одна-одинешенька, сама с собой в пустом доме, сделалась вовсе дикаркой. Утром шла на почту. На устах у нее — один Байкошкар. Говорила лишь с Огизтау. Вечером шла домой. Не поужинав даже, гасила лампу и ложилась спать. Назавтра — то же. Никуда не выходила. Ни с кем не общалась. Только раза два-три в машине Жартыбая съездила еще к родителям. В последнюю поездку Батиш упросила отца с матерью перебраться обратно в аул.