На следующий день я сразу узнал его. Красивый сизый голубь. Правая ножка была у него сломана посередине, да так, как торчала в сторону, и срослась. Она словно бы волочилась за ним. Но не это при взгляде на птицу вызывало наибольшую жалость. Каждый раз, когда Болат бросал хлеб, голуби устраивали настоящую свалку, пытаясь завладеть куском. Хромая, кидался в общую кучу и сизый. Только ему-то ничего не перепадало. Другие успевали раньше. Все доставалось другим. Я внимательно наблюдал за сизым. За те полчаса, пока Болат забавлялся, раскидывая вокруг себя крошки хлеба, в клюв сизому не попало ничего. Назавтра, как обычно, мы пришли снова. Вчерашняя картина повторилась. На этот раз мы принесли целых полбуханки. Вокруг нас собралось примерно семьдесят-восемьдесят голубей. Болату до того, кто сколько ест, не было никакого дела. Довольный своей забавой, он раскидывал хлеб направо и налево. Я сидел и считал. Он бросил двести тридцать девять кусочков. И хоть бы один из них достался сизому! На двести сороковом я не выдержал. Крикнул, — и остановил Болата. Хлеба в руках у него оставалось совсем уже немного. Я взял у сына этот оставшийся кусок и, отрывая от него небольшие кусочки, стал подбрасывать их сизому голубю. Но и так я не достиг каких-либо значительных результатов. Из пяти или шести кусочков ему достались один-два.
С того дня мы начали подкармливать сизого голубя отдельно.
А через год Болат пошел в школу, у него появились новые заботы. У меня сменилась работа. Получили новую квартиру и переехали в другой район. Сизый голубь, конечно же, был забыт. Я тогда еще не мог знать, что вместе с сизым голубем теряю и сына — часть своей души. Только вот по прошествии двадцати лет, когда и жизнь-то сама уже прошла, когда я начал уже выживать из ума, я про все про то и вспомнил. Как подумаю сейчас, так ведь что получается: вместе с тем голубем я лишился и много чего другого…
Старик умолк.
Действительно, судьба, заслуживающая жалости. Кому было бы легко — потеряй он единственного сына. Ладно еще — крепкий вроде старик.
— Нет, я не жалуюсь на судьбу, — проговорил старик, будто прочитав мои мысли. Однако то, что он сказал дальше, было для меня полнейшей неожиданностью. — Сын со снохой все учебу кончить хотели, потом диссертации защищать вздумали… Ну вот, все наконец закончено. Самое бы теперь время внука заиметь — другой мечты у меня нет. Только доживу ли до той поры, когда с ним играть можно будет… А как подумаю, так ведь и это прихоть. Молодые сами должны ребенка растить, все трудности испытать, И будет потом Болат, как я с ним когда-то, гулять со своим маленьким… Но тогда он еще ничего не поймет. Пусть пройдет лет двадцать. Вот лет через двадцать он поймет цену отцу…
Старик снова замолчал. Он глядел не то на цепи высоких, подернутых синевой гор — снежный пояс их, свидетельствуя о конце лета, опустился значительно ниже прежнего, — не то на ослепительно голубое небо, — в общем, куда-то вдаль, и на лице его было выражение благости и довольства…
Неожиданно мне захотелось подшутить над стариком. Мне захотелось спросить его: «Ну, а сколько же времени тому, как вы сами познали цену отцу?» Но, вспомнив о своем отце в далеком ауле, которому мне все недосуг было писать письма хотя бы раз в месяц и от которого не имел уже вестей бог знает с каких пор, вспомнив о своем сыне, с того времени, как пошел в школу, переставшем играть со мной и оседлывать меня как верблюда, о своем маленьком сыне, у которого начал уже появляться свой собственный взгляд на мир, я промолчал.
Не так давно моя работа снова привела меня в музей. На этот раз мне предстояло сидеть в его запасниках значительно дольше, чем в прошлый. Каждый день в обеденную пору я выходил на улицу, давая отдых уставшим от неподвижности мышцам. Гулял и любовался голубями, перелетавшими с места на место, шумно плеща крыльями, и дружно клевавшими зерно. Но ни того сизого голубя с белыми крыльями, ни старика, горевавшего о безвозвратности детской поры своего взрослого, преуспевающего в жизни сына, я больше не видел.
1977
Перевод А. Курчаткина.
МИР ТРЕБОВАТЕЛЬНОЙ НРАВСТВЕННОСТИ
Творческая биография Мухтара Магауина не совсем обычна. До того как стать известным в качестве прозаика, он успел завоевать весьма широкую популярность как историк литературы. Лет пятнадцать назад мне довелось переводить первую большую работу молодого кандидата филологических наук — в русском переводе мы назвали ее «Кобыз и копье». В Казахстане она произвела впечатление почти сенсационное и приобрела необычно широкую для такого рода трудов читательскую аудиторию: молодой ученый отодвинул на несколько веков вглубь историю родной поэзии, впервые собрав воедино и проанализировав произведения древних казахских жырау — поэтов-философов. Собранные вместе, даже лишь дошедшие до нас осколки этой средневековой поэзии засверкали ярким блеском таланта, на редкость своеобразного и первозданно мощного.
Одновременно писались и первые рассказы и повести. Какое-то время литературное и научное творчество соседствовали — М. Магауин работал в Институте им. М. О. Ауэзова АН КазССР, в старейшем вузе республики — Алма-Атинском пединституте им. Абая. В эти годы им был подготовлен, снабжен большим предисловием и обширнейшим комментарием том «Поэты Казахстана» для «Библиотеки поэта». Но в конце концов прозаик все-таки оттеснил литературоведа. Жалеть об этом не приходится — в литературе появился художник со своим неповторимым голосом.
В то же время его прошлая работа не прошла бесследно для нынешней: естественно, познания в истории литературы у молодого литературоведа были обширнее, чем у большинства его сверстников, начинавших вместе с ним путь в прозе, и это сыграло свою роль. Никогда писатель, каким бы он жизненным опытом ни обладал, не начинает на пустом месте. У него всегда есть литературные учителя. Иначе быть не может. В каждом хоть сколько-нибудь значительном и талантливом произведении пробегают токи от ближних или дальних литературных источников. Это не имеет ничего общего с литературщиной. Просто невозможно воплощать в литературную форму новый материал жизни, игнорируя опыт того, кто шел перед тобой.
У М. Магауина таких источников было больше, чем у большинства его ровесников. Он широко использует опыт классической западноевропейской новеллы XIX века. Его рассказ «Счастье Тулымхана» — явная ироническая реминисценция Мопассана. В «Архивной истории» чувствуются и Бальзак и Уэллс. Его повести о животных — собаке, коне — заставляют вспоминать о замечательном писателе Э. Сетон-Томпсоне. И все это не мешает М. Магауину быть оригинальным современным казахским прозаиком со своим жизненным материалом, своей темой, своим видением мира. Он принадлежит к отряду писателей «среднего поколения», который в казахской литературе представлен именами Абиша Кекильбаева и Дулата Исабекова, Дукенбая Досжанова и Оралхана Бокеева. В чем же состоит своеобразие Мухтара Магауина?
Детство писателя прошло в ауле, он хорошо знает аульную жизнь и охотно обращается к ее изображению. Однако в отличие от большинства своих литературных сверстников М. Магауин не меньше внимания уделяет и городу. Причем это в основном город старых окраин и новых микрорайонов, город студенческих общежитий и частных квартир.
Важно, что «аульная» и «городская» тема существуют в творчестве Магауина не параллельно. Он показывает аул и город в их взаимодействии, взаимовлиянии. Это отнюдь не противопоставление суетности города мудрости аула. Правда, рассказ «Ливень» на первый взгляд можно толковать именно так: горожанин-неудачник, ничего в общем-то не добившийся в столице и вместе с тем отвыкший от аульной жизни, — и его ровесники, здоровые, прямодушные аульные парни. Его, дрожащего от холода, гроза загнала в какую-то грязную расселину, а они под хлещущими струями, при блеске молний гоняют лихой кокпар. Но ведь как раз в этой повести незадачливый герой в своей застольной речи невольно пародирует такое противопоставление, доводя его уже до откровенной пошлости: «Вот вы говорите — Алма-Ата, столица. О воде и дровах думать не надо. Магазины под рукой. В магазинах — все, что душа пожелает. Живи себе и вкушай все радости этой жизни. Вроде бы все так. Но наш брат казах, для которого вольная степь — родной дом, ему душно в городе, тесно, дома лезут друг на друга, на каждом шагу смотри, оглядывайся — здесь не пройдешь, там не проедешь, народу — толпы». Нет, и повесть «Ливень» явно «не про то».