Все это было хорошим предзнаменованием, но сразу вот так выложить то, главное, мнилось мне не очень правильным, и потому я начал издалека, приближаясь к означенной для себя меже с превеликой предосторожностью и аккуратностью. Я сказал ей, что место, где мы сейчас с ней находимся, летом полно обнимающихся парней и девушек. Мол, как писал великий Абай, «мир без любви пуст». Но любовь, однако, есть и обманчивая, короткая, а есть и постоянная, вечная. И людей, в груди которых поселилось вот это настоящее, святое чувство, следует ценить. Потому что любить, страдать умеет не каждый второй. Человек же, которому дарован талант любить, за всю свою жизнь, короткую или длинную — все равно, любит лишь раз, любит всей душой, отдавшись этому чувству целиком, забыв обо всем другом в мире. И если вдруг кто-то проникается к нам такой страстью, мы не должны сразу отвергать его. Любовь — это ведь, как горное озеро, таинственное, загадочное чувство. Возможно, где-то на самом дне нашей души лежит предназначенное именно для этого человека, но не созревшее еще, не понятое нами самими н е ч т о, что обязательно в будущем выльется в большую любовь, то есть… лежат, возможно, зерна этакого…
И довольно долго я говорил в таком роде. И, разгорячившись, впал даже в какое-то вдохновение. Бог мне в помощь, кажется, я зажег и Алию — грудь ее то поднималась, то опускалась, дыхание было стесненным, и, опустив глаза, она молчала.
Наконец подготовка к основным действиям — «артподготовка» — была закончена, и я перешел в окончательное наступление.
— Правда, Алия, — сказал я, — вам, кажется, больше нравится другой. У меня, конечно, нет никакого морального права требовать от вас, чтобы вы, следуя моим словам, ушли от него. Но под солнцем и под луной есть только одно-единственное сердце, которое любит вас по-настоящему. Ради вас оно вынесло немало мучений. Подумайте… Неужели вы не можете пожалеть? Неужели это сердце и в самом деле не достойно вашей любви?
Видимо, только теперь она по-настоящему поняла состояние бедного Кошима. Мои слова, кажется, растопили ей душу, расслабили ее, она вся жалась ко мне и, когда я, наконец замолчав, перевел дух, положила голову мне на грудь и молча замерла.
— Я тоже… — сказала она потом дрожащим голосом. — Салкен, я тоже… — Плечи у нее затряслись, словно она рыдала. Или словно смеялась. — Я тоже… люблю вас!
О обманчивый мир!
Если бы на моем месте были вы, что бы вы сделали? Ну да не все ли равно… Исправлять ошибку было уже слишком поздно. На том дело несчастного Кошима и закончилось.
Ну, а я, явившийся в качестве добровольного посланника любви? Я испугался полузакрытых больших карих глаз, полных страсти, — смоченная не то слюной, не то слезами, потекла с приклеенных ресниц краска и застыла на самых кончиках черными каплями, — испугался ее вывернутых губ, напоминавших мне в этот момент толстое рыло слона в зоопарке, готовое ухватить и пряник, и калач — все, что бросят ему ребятишки, этих еще более прежнего вздернувшихся губ, тянувшихся ко мне с ожиданием, и, выскользнув из обвивших меня за шею рук полнобедрой коренастой девушки, я покинул поле боя. Кто-нибудь другой, с более крепкими нервами и более умудренный жизнью, может быть, и сумел бы вывернуться, что-нибудь и придумал бы, но у меня не хватило сил даже на то, чтобы прийти в себя.
Ту ночь я провел без сна. Я думал о жизни, сталкивающей тебя с такими неожиданными, непостижимыми явлениями, бросающей то в холод, то в тепло, полной и сладостного, и горестного, и возвышенного, и низменного… Я думал о человеке, существе, поднявшемся на высшую ступень развития, обладающем осознанием своего бытия, сочетающем в себе и хорошее, и дурное, и бренное, и святое… Но все же то было еще время молодой душевной сумятицы, и я еще не мог в своих размышлениях уйти далеко от предмета своего недуга под названием «любовь», о которой так много читал в книгах, так много слышал от людей и которую вроде бы не раз испытал сам…
Не помню кто, один прославленный писатель, сказал, что человек, с детских лет и до глубокой старости, до тех самых пор, пока не сойдет в объятия могилы, под воздействием тех или иных событий постоянно меняется и внутренне обновляется. Я тоже в ту бессонную ночь претерпел одну из таких многих линек на отпущенном мне жизненном пути и, хотя чисто внешне казался абсолютно прежним, внутренне, я чувствовал, превратился совсем в другого человека. К добру ли это, к беде ли — я тогда об этом не думал.
К Кульмире я больше не ходил. Возможно, узнав от Алии о моей рыцарской исповеди, она просто назвала меня предателем, возможно, долго не медля, оборотила к себе парня своей лучшей подруги, с которой вместе росла и провела полжизни, — Сакена, не знаю. Ни ее, ни робкого сердцем Кошима, ни туготелую, широкобедрую Алию — никого я больше не видел. На узкой тропинке своей судьбы в дремучем лесу ежедневных сует ты сталкиваешься со многими людьми. Сколькие из них оставляют след в твоей душе! Один след ты долго ощущаешь в себе, другой нет. Но уж раз прошло, скрылось из глаз, рано или поздно все превращается а привидевшийся сон. Все забываешь. Таков закон великой жизни, все надежды и все опасности которой всегда связаны с днем грядущим.
6
И вот воскресший из каких-то темных закоулков моей памяти Кошим стоит сейчас передо мной, опершись о теплую, выкрашенную светлой краской батарею. Нос у него вздернут пуще прежнего, скулы выступают еще больше, и все лицо, задубелое от работы на холоде, в пятнах. На висках преждевременная седина. От бывшего Кошима в нем ничего нет. Но в его облике, в его лице, поведении я не нахожу ни следа огорчения или хотя бы обиды. Серые глаза его поблескивают. Когда он смеется, рот его, кажется, вырастает в размерах — уголки губ едва-едва не достают до ушей. Я спросил у него имя, и он, видимо, счел необходимым дать краткую справку о себе.
— Сначала я на заводе работал, — сказал он, прицокивая языком и качая головой. — Но по состоянию здоровья… — он чуть помедлил, прокашлялся, — сложились, в общем, обстоятельства, и я ушел. Теперь я дворник. В двух местах работаю. Слава богу, ничего зарабатываю.
— В прошлом году, что ли, — сказал я, — в одной центральной газете я очень даже приличный рассказ прочитал. Молодой парень написал, тоже вот, как вы, дворником работает.
— Как его зовут-то?
— Не помню. Не то Суворов, не то Нахимов, знаменитая, в общем, какая-то военная фамилия. Помню только: тоже дворник, как вы.
— Тоже, как видно, делать нечего, — усмехнулся Кошим. — Или пусть пишет себе, или работает, как люди.
Это бес подтолкнул меня — опять мы свернули на опасный путь, и я срочно переменил тему разговора.
— Где-нибудь в этих краях живете?
— Да нет, — сказал Кошим. — Родственники моей жены живут. Теща прихворнула что-то, решил попроведать… Сам я в микрорайоне живу. В прошлом году квартиру получил. Трехкомнатную. Сверкает вся. Самое, конечно, большое удовольствие — этим щенкам. Я про детишек своих. Старший во второй класс ходит. Остальные в саду-яслях. Рядом с домом. Жена моя нянькой там. Работает и за своими детьми одновременно присматривает. — Кошим снова засмеялся, беззвучно и широко раскрывая рот. — Вот уж что называется работка!..
— Так ведь это чудесно, — сказал я.
— Живем — во! — провел он ребром ладони по горлу.
— Конечно, коль вы вдвоем зарабатываете!
В сторону центра, не задерживаясь на остановке, длинной вереницей, впритык друг к другу, прошли четыре красных вагона. Два сцепленных вместе трамвая.
— Один, видно, поломался, — сказал я. — Еле тащатся.
— Колеса целы — как-нибудь до парка доберутся, — сказал Кошим. — О господи! — воскликнул он тут же. — Говорят же: бабы болтают — теленок всю мать высосет. Про это-то дело мы и забыли совсем… О, одна сторона запотела, согрелась, видно. Взболтнем. Ну вот!
— Ваш черед, — сказал я. — Пейте. Я после вас.
Минут через десять, обнявшись, мы с Кошимом распрощались. Так он и ушел, не узнав меня. И я решил, оно даже и к лучшему.