А пока он стреляет, и принимает заряженные ружья, и снова стреляет… и нередко, к слову, попадает. От этого ли, или по другим причинам, на нём сосредоточили огонь многие… и пожалуй, слишком многие стрелки.
Но…
… он задерживает дыхание, выцеливает противника и стреляет, слыша, как сворачиваются за спиной артиллеристы. Упал, убитый, один из солдат, заряжавший ему винтовки, но на его место встал другой, и винтовка, мокрая от крови, ткнулась в требовательно подставленную руку попаданца.
Выстрел…
… а за спиной уже скрипят колёса последних орудий, и несколькими минутами позже вслед за ними ушёл и Ванька. Не оглядываясь.
Вскоре он догнал артиллерийский обоз, стягивающийся в одну нитку, и пошёл рядом, держась за телегу и шагая на ногах, ослабевших едва ли не сразу, как только организм переварил выплеск адреналина. Ноги слабые, подкашивающиеся, глаза закрываются на ходу, но тело при всём том лёгкое-лёгкое… ещё чуть, и не то взлетит, не то упадёт на землю бездыханным.
Но на телегах, на лафетах орудий, повсюду, где только можно разместиться — раненые и убитые… не солдаты, разумеется, но офицеров, по возможности, подобрали с поля боя.
Обоз тянется медленно, неспешно, так что Ванька прошёл потихонечку вперёд, разыскивая «свою» батарею.
Это какая ни есть, а поддержка в случае чего, а может быть, и защита от произвола унтеров или офицеров, решивших отыграть дурное настроение на безответном ополченце.
В одной из повозок он заметил знакомое лицо грубой лепки, и долго шёл рядом, вглядываясь в того, кто уже не будет никогда классиком Русской Литературы, оставшись навсегда первым русским военкором. Не больше… но и не меньше, но тоже — слава, и тоже — история.
Чего было больше в этом жадном и странном внимании к убитому Толстому, Ванька, наверное, и сам не смог бы сказать. Сожаление и злорадство смешались таким причудливым образом, что разобраться…
— Да ну его, — буркнул попаданец, и, оторвавшись наконец от телеги, пошёл вперёд, стараясь выбросить из головы мысли о судьбах литературы.
Это всё-таки не его мир…
… теперь уже — точно!
[i] Бюро́(фр. bureau, от лат. burra — мохнатое одеяло[1]) — письменный стол, оснащённый надстройкой над столешницей с полками и ящиками, расположенной над частью её поверхности, и крышкой, закрывающей рабочую зону.
[ii] Сохранились письма от Александра Второго командующему Горчакову. В них он не приказывает, а «просит» и «высказывает своё мнение», давит на командующего, буквально выгоняя его в поле.
Обида Горчакова, его «фронда» и мысли только отчасти авторский произвол.
Именно Горчаков, под давлением Петербурга, настоял на атаке вражеских войск, большинство старших офицеров (не считая присланного из Петербурга Вревского) были против (хотя некоторые просто отмолчались), считая вылазки такого рода бессмысленными. Горчаков же и настоял на атаке Федюхиных Высот, хотя это был, пожалуй, самый неудачный маршрут для атаки из возможных.
[iii] Автор в курсе, что Толстой в молодости и к старости, это очень разные люди, но ГГ молод, горяч и обижен на Льва Николаевича.
Глава 9
Награда для Героя
— Продали всех нас, суки, — тяжело обронил незнакомый солдат, проводив прошедшего мимо военного чиновника взглядом, полным такой ненависти, что если бы взгляды могли убивать, тот бы уже корчился в муках, истекая на солнце вонючей чернильной кляксой.
Харкнув на землю и растерев плевок подошвой худого сапога, солдат подхватил костыль, и, опираясь на него, захромал куда-то, нимало не заботясь тем, что его мог кто-то слышать. Плева-ать… на всё и на всех, в том числе и на собственную проклятую жизнь…
… да и разве это — жизнь⁈
Об измене в верхах разговоры в войсках ходят, наверное, с самого начала, и на это, чёрт подери, есть основания! На строительство укреплений задолго до войны выделялись немалые деньги, но…
… где они? Опомнились, когда паруса вражеских кораблей показались на горизонте!
А оружие⁈ Кремнёвые ружья наполеоновских времён, а порой едва ли не Екатерины! Скверные, на скорую руку, переделки гладкоствольных, часто уже расстрелянных ружей, в нарезные. Притом переделанные так плохо, что хуже, пожалуй, и не каждый представит!
Снабжение стало притчей во языцех — проблемы с логистикой, тотальное, беззастенчивое воровство, о котором известно всем, но на которое даже большие чины стыдливо закрывали глаза, потому что…
… что⁈ Что это, как не измена⁈
А ведь и за укрепления, и за дрянное оружие, и за дороги, которые на бумагах — есть, кто-то получал чины, ордена, деньги…
Но тулупы и валенки, собранные по всей России, чтобы защитники Севастополя не замёрзли, так и не были доставлены, и, будучи свалены в Бахчисарайском дворце к лету (!), просто сгнили, и так — во всём.
Но…
… война списывает если не всё, то многое, и воры, сделавшие себе состояния на крови, не бывающие на передовой, получают и чины, и ордена, и прощение былого…
… продолжая воровать.
Поэтому — да… что это, как не измена? На самом верху…
Совсем ещё недавно за такие разговоры отсыпали шпицрутенов щедро, многими сотнями, не глядя на былые заслуги… но говорили всё равно, и чем дальше, тем больше говорят, уже особо не скрываясь.
Офицеры не знают уже, как поддерживать дисциплину, пресекая разговоры, которые они обязаны пресекать! За одни и те же слова можно схлопотать и шпицрутены, и молчаливое «не замечание», в зависимости от контекста и настроения офицера. Но чем дальше, тем больше они предпочитают не замечать…
… до поры. Сейчас, когда французы, англичане, турки и сардинцы для русских солдат враг много больший, чем собственные офицеры и чиновники, пока патриотизм перевешивает ненависть к предателям на самых верхах, не замечать — можно.
Потом, как только ситуация выравняется, как только обстановка в войсках перестанет напоминать пороховую бочку, гайки начнутзакручивать и припомнят если не всё и не всем, то многое и многим… а пока — так. Просто потому, что иначе, оно и не выходит…
— Ванька, а ну дуй сюдой! — нервно окликнул задумавшегося попаданца Антип Иваныч, не отходящий от повозки с инструментами, — Хорош лясы точить с каждым встречным-поперечным!
Спорить ополченец не стал, и, подойдя к повозке, тяжело взобрался на место на облучке, усевшись рядом с мастером.
— … да штоб тебя, ирода скаженного, — ругались впереди, спешно обрезая постромки и выдирая из них умирающую от бескормицы лошадь, оттаскивая её на обочину и тут же, добив выстрелом в голову, разделывая топорами.
Худой, звероватого вида солдат, не скрывая наслаждения, слизал с руки горячую, ещё дымящуюся конскую кровь…
… а дальнейшее Ванька предпочёл не увидеть, отвернувшись, и не от брезгливости, а просто жрать захотелось!
— Вахрамеенко! — взвился над повозками начальственный бас, — Вахрамеенко, сукин ты сын! Ужо я тебя…
Но повозки наконец начали двигаться, и продолжения попаданец не услышал. Сидя рядом с мастером в усталом оцепенении, он без особого страха вслушивается в разрывы, привычным ухом определяя, где именно рвануло, и что.
Армии покидает Южную сторону, по мосту из брёвен тянутся и тянутся повозки, пока на укрепления и мирные кварталы рушатся бомбы, превращая дома и улицы и в щебень, перемешивая в щепу мебель и человеческие тела.
Позади ещё бьются на бастионах, противостоят войскам союзников, но и повозки с оружейной мастерской, и Ванька с Антипом Ивановичем, ценное полковое имущество, подлежащее эвакуации. Вот так вот…
… и нет, попаданцу не стыдно, и назад, на почти верную смерть, он не рвётся.
Позади, на оставляемой ими Южной стороне, с началом бомбардировок, начавшихся на следующий день после битвы у Чёрной речки, каждый день гибнет по две, а то и три тысячи военных. Количество же раненых, погибающих потом в госпиталях, не поддаётся никакому учёту[i], а гражданские…