Какое-то время они молчат, стоя напротив могилы бабушки Сары, а затем дедушка кивает в сторону надгробного памятника.
— Жаль, Саре не довелось тебя увидеть, — говорит он. — Болезнь сгубила её раньше, ещё когда твоя мать была ребёнком. Сара бы тебя очень любила. Она гордилась бы тем, какой у неё красивый и умный внук.
— Ты скучаешь по ней? По бабушке Саре?
— Да, Давид, да. Я скучаю. И по ней и по твоей маме, — дедушка легко треплет его по волосам. — Пойдём? А то, кажется, собирается дождь. Ещё не хватало промокнуть на кладбище. Если хочешь, можем где-нибудь перекусить.
— Я хочу в нормальное кафе. А не то, которое для евреев, — он смотрит дедушке в глаза. — Я буду тебя слушаться и не стану заказывать некошерное, но я хочу в нормальное кафе, — Давид видит, что дедушка колеблется, и наносит контрольный удар: — Я не скажу ему. И словом не обмолвлюсь.
Дедушка вздыхает.
— Ну хорошо, — говорит он наконец. — Но насчет некошерной еды — ты обещал мне.
— Клянусь, — торжественно заявляет Давид.
— Не надо, — отвечает дедушка. — Тебе известно, как сильно я не люблю клятвы.
— Дедушка, должно быть, думал, что я ненавижу её, — задумчиво произносит он. — Свою мать. Я знаю, что это причиняло ему боль, — ведь она была его дочерью! Единственной, к тому же. Вы знаете, как много для евреев значит семья, доктор?
Он называет её «доктор» — так проще скрыть, что он хотел бы звать её просто по имени, без отчества.
Но она этого не предлагает, а сам он никогда не осмелился бы на подобную дерзость.
— Вы дали понять, что это не про вас, — она складывает руки в замок. — Я правильно уловила вашу мысль?
Он тихо смеётся:
— Я еврей-безбожник. Как упомянутый Зигмунд Фрейд.
— Значит, правильно.
— Да, но для деда семья действительно много значила. И моё поведение его травмировало. Только вот я её совсем не ненавидел.
— Нет?
— Нет, — он смотрит ей в глаза. — Я её боялся. Да, боялся. Даже после её смерти. Я ложился в кровать и думал: сейчас я усну, и она придёт. И придушит меня, — он усмехается. — Да, да, я всерьёз в это верил! Вы только представьте, что было в моей юной бестолковой башке.
— Авраам Мошевич… ваш дед сказал вам чистую правду. Ваша мать действительно не осознавала, что она творит. Она не владела собой. Но негативные эмоции в её адрес в вашем случае совершенно логичны и обоснованны…
Он отмахивается:
— Бросьте. Неужто вы считаете, что я сейчас, в мои сорок с плюсом, этого не понимаю?
Он снова смотрит ей в глаза — демонстративно, даже с вызовом. Она выдерживает этот взгляд.
— Давид, вы никогда не думали, что, попытавшись её простить, сделаете лучше прежде всего себе?
Он качает головой:
— Думал, конечно. Только вот прощать — не мой конёк, — он откидывается на спинку кресла. — А почему вы не спрашиваете, как складываются мои отношения с женщинами, доктор? Вроде бы у таких, как я, — ну, травмированных матерью, — в анамнезе должен быть страх перед представительницами прекрасного пола и всё такое?
Она улыбается — одними уголками губ:
— Вы хотите поговорить о своих отношениях с женщинами, Давид?
Он смеётся:
— Господи, нет, конечно же! Ну какие женщины, вы посмотрите на меня! У меня даже джинсы мятые!
Она тоже смеётся — хотя очень старается этого не делать, и он продолжает:
— Ладно джинсы, а вот классические брюки, которые требуют у нас на работе… кстати, я работаю социальным педагогом. В интернате. Спорим, вы этого не ожидали?
— Я знала, — говорит она, и наступает его черёд удивиться.
— Но… откуда? — быстро проговаривает он.
— Из одной из статей про вашего деда. Там было вскользь упомянуто, что единственный внук Авраама Мошевича — педагог.
— Не вышло сюрприза! — он нарочито всплёскивает руками. Она вновь улыбается в ответ, и в этот момент он ловит себя на мысли, что больше всего на свете хотел бы сейчас пригласить её куда-нибудь — выпить чаю, кофе, пива, вина, да чего угодно! Можно даже не выпить, можно вместе пойти выгуливать «солдата Джейн»…
«Она врач, идиот», — говорит ему внутренний голос, механический и противный, будто у робота Вертера.
Да, именно. Она врач. И видится с тобой она исключительно как врач. И прекрати раскатывать губы и забивать себе голову неуместными фантазиями.
Она что-то говорит, и он передёргивается, будто от удара.
— Простите, вы что-то спросили?
— Я спросила, как у вас дела со сном, — говорит она. — Не стало ли хуже после таблеток?
— Нет. Хуже не стало. Лучше пока тоже.
— Это нормально, — говорит она. — У этих препаратов накопительный эффект. Главное — что вам не хуже.
Это снова звучит до боли профессионально.
И ему вдруг становится мучительно горько.
4
— Будешь смеяться, но мне действительно лучше от этих таблеток, — Давид откидывается на спинку кресла. Отчего-то ему лезет в голову, что его отец всегда терпеть не мог такую его позу.
«Вальяжная» — так он её называл.
— От таблеток или от сеансов психотерапии? — Паша едва заметно улыбается.
— И от того, и от другого. Но подкол засчитан.
— Я не подкалывал! — Паша, кажется, пугается. Он всякий раз боится обидеть, и это трогательно. — Я наоборот давно хотел сказать, что рад, что у тебя нет никаких галлюцинаций и твоя… мама не бегает за тобой по метрополитену… И что вообще выяснилось, что это не твоя мама, а совершенно живой человек…
— А уж как я рад. Не обижайся, Паш. Это всё мои шуточки. Придурковатые.
Какое-то время Паша молчит. Давид подливает ему вина.
— Пей давай, а то я как алкаш в сравнении с тобой.
— Хочешь, чтобы было, как после винного бранча? — отзывается Паша, и они оба дружно начинают смеяться. Однажды как-то в субботу, в которую Паша внезапно не работал, Давид пригласил его на винный бранч в ресторан. Он вина, которое можно было подливать сколько угодно до окончания бранча, Паша быстро сделался не просто пьяным, а, как говорится, «лыка не вяжущим» и едва не уснул за столом. Давид был вынужден забрать его к себе домой (благо, ресторан находился в Василеостровском районе) и уложить спать.
— Винного бранча больше не будет, безлимит закончился, — Давид тихо смеётся. — Пей давай, всё равно сегодня я плачу. Кто платит — тот и музыку заказывает. И даже не вздумай мне перечить.
Как правило, Паша на такое обижается и не разрешает платить за себя, но сегодня Давид его пригласил, потому Паша не спорит.
— Тебе же вроде нельзя вино? — осторожно говорит Паша. И тут же поясняет: — Я слышал, что, когда принимаешь такие препараты, пить нежелательно.
— Ты прав, но сегодня исключение. Я не принимал сегодня таблетки, чтобы посидеть с тобой. Завтра продолжу.
Паша явно не согласен с таким безответственным поведением, но ничего не говорит. Он пригубливает наконец вино и продолжает молчать какое-то время — так, словно понимает, по какому поводу они вообще здесь пьют это вино. А затем наконец решается задать вопрос.
— Что будет, когда лечение закончится? — тихо говорит он. — И тебе больше не нужно будет посещать её как врача? Что ты станешь делать?
Давид берёт бокал и, в отличие от Паши, опрокидывает его залпом.
— Не знаю, — отвечает он — изо всех сил стараясь, чтобы его тон был как можно более бесстрастным. — Тут возможны варианты. Можно постараться попасть в дурку, где она работает, в качестве пациента, — он разводит руками. — Ну, или предложить ей выйти за меня замуж.
— Было бы неплохо.
Давид качает головой:
— Хватит прикалываться, Паш. Она на это не согласится, — Паша, судя по выражению лица, жаждет задать вопрос «почему?», но Давид жестом пресекает его. — На кой ляд ей еврей сорока с лишним лет с больной башкой, которому померещилось, что она — его покойная мать?
Паша явно хочет поспорить, но в последний момент передумывает.
И это хорошо, думает Давид.
Иногда лучше жевать, чем говорить.