В целом книга была для меня сложна. Только та глава, в которой Поппер-Линкеус поведал о своем первом изобретении, едва не стоившем ему жизни, показалась мне интересной. Я живо представлял себе высоколобого длинноусого утописта вылезающим из пышущего жаром парового котла, в который он поместил свой прибор, опасаясь, что его изобретение будет украдено. Моему воображению рисовались его красные щеки и волосатые белые руки в коричневых пятнах ржавчины, отчаянный поиск лестницы, и затем — падение на скользкий заводской пол.
До нашего слуха донесся школьный звонок. Ледер внимательно посмотрел на меня, перевел взгляд на заросшее буйной фиолетовой бугенвиллеей каменное здание с готическими окнами и, скривившись, процедил:
— Ну что ж, отправляйся к своей Цецилии Шланк, а уж вечером я зайду к вам домой.
Я побежал, несколько раз оглянувшись на него. Ледер стоял, опершись одной рукой на одиноко растущее дерево и держа зонт в другой. Он рассматривал вечные сущности, и кустарник вокруг него становился тем гуще, чем дальше я удалялся.
Школьные ворота все еще были открыты, и последние ученики — «великий сброд», называла их госпожа Шланк — медленно поднимались по лестнице. Я бросил последний взгляд на парк. Царившую в нем тишину едва нарушало легкое дуновение ветра в кронах растущих вокруг пруда деревьев. Ледера уже не было видно.
Высоко в небе, на фоне перистых облаков, парила хищная птица, прилетевшая сюда из пустыни в поисках жертвы. Ее большие, сильные неподвижные крылья ловили поток воздуха, а слегка склоненная вниз голова поворачивалась из стороны в сторону через равные промежутки времени, напоминая движение маятника. Вдруг крылья сложились, и птица камнем устремилась к земле.
Глава четвертая
1
Мать стояла на солнце, откинув голову назад и прикрыв один глаз. Перед другим своим глазом она держала куриное яйцо, которое проверяла на свет[131].
Я вернулся из школы, и она, как обычно, спросила, снискал ли я ныне милость в глазах Бога и людей, и дополнительно уточнила, хорошо ли я написал диктант. Вслед за тем, не отрывая взгляда от яйца, она попросила, чтобы я зашел в дом осторожно, на цыпочках, и не устраивал шума. У нас важный гость, объяснила мать, и она хочет сварить для него яйцо. Кто знает, добавила она после недолгой паузы, может быть, этот час станет временем благоволения и отца покинет злой дух, вселившийся в него, когда чиновники Дова Йосефа перевернули наш дом.
В тот день Риклин впервые появился у нас.
Он уселся во главе стола, передвинул с места на место фарфоровую раковину, в которой лежало несколько яблок, и затеял долгий рассказ.
Со временем, когда Риклин матери опротивел, она стала говорить, что человек с тонким слухом уловил бы уже тогда в словах реб Элие шум камней и земли, которыми засыпают свежую могилу. Но в тот солнечный зимний день она стояла у входа на кухню в своем новом платье изумрудного цвета, поджидала пыхтящий чайник и с удовольствием слушала байки старого могильщика.
Войдя в дом, я услышал слова Риклина, что люди, существа материальные, в своей глупости полагают, что и смерть есть явление материальное, гнилостное, тогда как он, постоянно встречаясь со смертью по роду своих занятий, знает, что исход души из тела есть тончайший духовный процесс.
Риклин расслабился, взял яблоко из розовой раковины, поднес его к носу и с видимым наслаждением вдохнул его аромат. В смертный час чувства не оставляют человека единовременно, продолжал он делиться своими тайнами, но отходят от него постепенно, и обоняние, тончайшее и благороднейшее из человеческих чувств, покидает умирающего в самый последний момент.
Подняв очки на лоб, гость сообщил, что учитель наш Моше[132], да пребудет с ним мир, обонял в момент своей смерти яблоко, и душа оставила его тело, сопровождаемая благоуханием.
— Что яблоня между лесными деревьями, то возлюбленный мой среди юношей, — напел Риклин фразу из Песни Песней, и лицо его вдруг озарилось. Луч света лег ему на щеку, скользнул по поднятой правой руке и так же быстро исчез, когда мать закрыла входную дверь и поспешила на кухню, бережно, словно птенца, держа в ладони яйцо.
Отец молча сидел на своем месте.
После обыска, проведенного у нас инспекторами Министерства нормирования, губы у отца одрябли, строй мысли изменился, и он попросту перестал говорить. Биньямин Харис, муж маминой подруги Аѓувы, заметил ему однажды во время трапезы, которой провожают царицу-субботу, что люди нашего уровня не принимают на себя обетов молчания и безмолвствуют только во сне и между омовением рук и преломлением хлеба. Мать, напротив, стала говорить в его присутствии больше и громче, как будто обращаясь к глухому. Но отец не размыкал губ и часто подолгу сидел, положив на колени свои отяжелевшие руки.
Риклин, привычный к тому, что его всю жизнь окружают природные молчальники, этого как будто не замечал. Он вернул яблоко в раковину и спросил отца, замечал ли тот, что люди обычно рождаются со сжатыми руками, а умирают, открыв ладони. Мать, слушавшая с кухни рассуждения старого могильщика, заглянула в комнату и сказала, что, если ей не изменяет память, она уже слышала нечто подобное от акушерки Булисы в тот день, когда родилась ее сестра Элка.
Огладив свои красноватые щеки, Риклин ответил, что слова истины распознаются легко, но ни он сам, ни сефардская старушка[133], подрабатывавшая иной раз омыванием одиноких покойниц, не сделали этого наблюдения первыми. Их упредил один из ранних законоучителей Мишны[134], давший также и объяснение отмеченному им факту: люди приходят в этот мир, желая сказать, что весь он принадлежит им, и поэтому младенцы рождаются со сжатыми руками, а, умирая, люди показывают, что ничего не уносят с собой из этого мира.
Мудрецы, сказал реб Элие, уставившись на свои желтые ботинки, являются той подзорной трубой, глядя в которую мы открываем для себя тайны мира. Тайны эти на самом деле открыты всякому глазу, только вот сами мы, в силу своей ограниченности, оказываемся неспособны их разглядеть.
Он протянул к матери пальцы — «словно свинья, протягивающая свои копытца», говорила она годы спустя, — и спросил, не замечала ли она, что каждый из пяти пальцев указывает на одно из пяти основных чувств человека. Сунув большой палец в рот, как младенец, Риклин объяснил, что он связан с чувством вкуса, указательный — с обонянием, средний — с осязанием, безымянный — со зрением, мизинец — со слухом.
Отец невольно провел средним пальцем по своей шее ниже затылка, и Риклин, краем глаза заметивший это, с усмешкой сказал, что слова, принадлежащие автору «Шульхан арба»[135], не требуют дополнительной проверки.
Неожиданно лицо отца осветила улыбка, и он властным голосом, как в прежние времена, сказал матери, чтобы она оставила мужчин одних, а пока, в ожидании чая, принесла бы гостю еще фруктов, чтобы он подкрепил свое сердце. Мать удалилась на кухню и вскоре вернулась оттуда с тонким зеленым фарфоровым подносом — последним уцелевшим предметом из сервиза, доставшегося отцу от первой жены. Ножом с рукояткой из слоновой кости она стала чистить яблоко, но Риклин отвел ее руку и печально сказал, что он никогда не ест яблок «римская красота»[136], причиной тому его диабет. И тут же пустился в рассуждения о чудодейственных свойствах инсулина.
2
В свою последнюю зиму мать обычно сидела, выпрямив спину, на кровати напротив окна и безотрывно смотрела на облака, которые ветер гнал на восток, и на горный кряж, в земле которого ей было суждено обрести последний покой через несколько месяцев. В ту зиму она не раз говорила, что впервые ощутила прикосновение смерти, когда Риклин коснулся ее руки.