Подошедшей официантке Ледер велел принести два стакана «аква дистиллята» и кокосовые хлопья, не преминув добавить, что стаканы должны быть вымыты дочиста, поскольку он, Ледер, не хочет пить из стакана, на котором какая-нибудь шалава оставила следы губной помады. Официантка разинула рот от удивления, и Ледер, не моргнув глазом, спросил у нее, в самом ли деле она родом из Вены, раз уж служит в кафе, носящем имя этого города.
Официантка ответила утвердительно, напросившись на новый вопрос разговорчивого клиента, которому теперь понадобилось узнать, не мог ли он видеть ее в вегетарианском ресторане, что напротив венского университета.
— Когда это было? — уточнила она.
— В девятнадцатом году.
— В девятнадцатом году, господин, я была еще девочкой, — с возмущением ответила официантка.
— И что с того? — Ледер подвинул ко мне салфетницу. — Дети тоже могут сидеть в кафе.
— Это здесь, в Палестине, — отрезала официантка и попыталась зажечь сигарету, удостоившись презрительного взгляда Ледера. Скривив губы, он сообщил, что в культурных венских ресторанах даже посетителям не дозволялось курить.
— Может быть, чашечку кофе с молоком и сегодняшний штрудель? — холодно поинтересовалась официантка, одернув свой безупречно выглаженный фартук.
Поразмыслив пару секунд, Ледер выразил глубокое сожаление, что господин Фарберов закрыл свой вегетарианский ресторан напротив автостанции «Эгед»[10], и, за неимением лучшего выбора, окончательно велел принести нам два стакана кипяченой воды и натурального меду.
Когда официантка удалилась, Ледер поведал мне, что в свой венский год он имел обыкновение встречаться с друзьями в упомянутом им вегетарианском ресторане. Вместе они составляли «кокубрийское общество».
— Именно так, кокубрийское, — повторил он, заметив удивление в моих глазах. Из его дальнейших слов мне стало ясно, что члены общества находили кокос самой естественной человеческой пищей, намеревались отправиться на один из островов Тихого океана, отбросить там все обычаи цивилизации и жить в простоте на лоне природы.
— И лазили бы там голыми по деревьям, как обезьяны, — не удержался я.
— Чем плохи обезьяны? — возразил Ледер, но тут же положил конец нашему спору, заметив, что нам следует быть реалистами, а потому — одинаково избегать ностальгических устремлений к прошлому и бессмысленных теологических препирательств. Он достал из кармана паркеровскую ручку и четко вывел ею на салфетке, прямо под напечатанной на ней эмблемой кафе: «Социальная программа-минимум Поппера-Линкеуса». Закончив эту аккуратную надпись, он поднял на меня глаза и спросил, считаю ли я, что либерализм в самом деле решает проблему голода.
— Кто победил в этой гонке, плут или аист? — хитро, с победным выражением на лице напирал Ледер.
В те дни я еще не слышал о Давиде Рикардо и Джоне Стюарте Милле, как не слышал о достославном Линкеусе. Больше, чем сбивчивые речи Ледера, мое внимание привлекал странный значок на лацкане его пиджака: неуклюжее, очевидно любительское изображение парусного корабля, мачту которого венчал лучащийся глаз. Что означает этот удивительный символ, я, конечно, не знал.
Ледер, истолковавший мое молчание как свидетельство вынужденного согласия с его правотой, подступил ко мне с новым вопросом: нахожу ли я, что отчет Бевериджа[11] способен уменьшить число стариков и старух, умирающих в одиночестве от голода по городам и весям Соединенного Королевства. Их тела подолгу лежат в стылых комнатах, с нажимом говорил мой собеседник, где их некому обнаружить, и только верные собаки воют в горьком отчаянии над мертвыми лицами хозяев.
— А кто способен сказать, сколько людей лишается рассудка от страшных мыслей о голоде и надвигающейся нужде? — продолжал Ледер. — И вот, обезумев, они оказываются запертыми в сумасшедших домах, где их стерегут и не дают им покончить с собой крепкие санитары.
Ледер внезапно умолк и погрузился в свои размышления.
3
Несколько лет спустя я оказался младшим в небольшой группе собравшихся проститься с Ледером во дворе больницы «Авихаиль»[12], за зданием мирового суда. Стоя у клумб, за которыми ухаживали прежде русские монахини, я пинал мыском ботинка мелкие камешки, когда вдруг почувствовал присутствие Риклина. Старый могильщик положил ладонь мне на плечо и сделал другой рукой широкое дугообразное движение в воздухе.
— Все умирают, майн кинд[13], — сказал Риклин и медленно обвел взглядом лица присутствующих. Его взор остановился на кудрявой портнихе, стоявшей неподалеку от нас и нервно терзавшей ветку розмарина.
— Все умирают, — повторил Риклин громче, и я испугался, что люди вокруг услышат его.
Тайком откусив от плитки диабетического шоколада, он продолжил:
— Но к нам они поступают каждый день малыми порциями. Он там наверху, — Риклин указал глазами на небо, — знает, что мы не можем похоронить сразу всех.
Я спросил, как умер Ледер, и Риклин с посерьезневшим лицом заявил, что я задаю вопросы, не подобающие молодому человеку, который лишь недавно стал бар мицва[14].
— И вообще, — добавил он, — матери, и твоя мать в первую очередь, считают, что подросткам твоих лет не следует присутствовать на похоронах.
Портниха с густыми светлыми локонами неспешно приблизилась к нам.
— Госпожа Шехтер, угодно ли кусочек шоколаду? — поинтересовался Риклин у дамы, но та, покачав головой, ответила, что находит постыдным и неуважительным есть на похоронах. Риклин с усмешкой признался, что он давно бы уже умер с голоду, если бы следовал строгим правилам госпожи Шехтер.
В низком дверном проеме помещения, предназначенного для омовения покойников, появился мужчина в рубашке с закатанными рукавами, и Риклин, хлопнув меня по плечу, исчез вместе с ним за дверью. Несколько минут спустя из этой же двери вынесли закутанное в талит[15] тело. Вздувшийся живот покойного на миг заставил меня подумать, что это не Ледер, — тот был при жизни человеком тщедушным.
Под складками пожелтевшего талита угадывались контуры мертвого тела. Мне хотелось взглянуть на его лицо, но я отвел глаза. Даже и годы спустя, когда я дни и ночи проводил среди сладковатых запахов смерти и смотрел на неприкрытые, залитые кровью и измазанные рвотой человеческие лица, мне становилось дурно, едва лишь я вспоминал тот иерусалимский полдень и аккуратно прикрытое тело Ледера на Русском подворье.
По группе собравшихся прокатилось легкое движение, и из нее вышел степенный, исполненный собственного достоинства еврей, в облике которого странным образом сочетались черты представителя Старого ишува[16] и того типа, что может быть описан как доктор раббинер[17] из Центральной Европы. Это был раввин Ципер, религиозность которого моя тетка Цивья не раз подвергала сомнению.
— Мерзавец! — говорила она о нем. — В Лондоне он пил файф-о-клок ти с инглише дамес, а здесь норовит ангелов небесных к себе низвести.
Цивья, знавшая Ципера в молодые годы, уверяла, что его страсть к курению была так велика, что перед наступлением субботы он наполнял табачным дымом бутылки и потягивал из них дым на протяжении субботнего дня.
Рав Ципер прокашлялся и затянул низким голосом, насыщая свою речь обильными дифтонгами, на ашкеназский манер:
— А Мордехай вышел от царя[18], и вот так же лежащий ныне пред нами заслуженный муж реб Мордхе Ледер, да будет благословенна память о нем, уходит теперь из этого мира по воле Царя царей, Владыки вселенной. Находим мы в связи с этим в Талмуде, в трактате «Келим»…