– Я просто хочу собственными глазами убедиться, что с тобой все в порядке.
– Понимаю. Но... только не принимай это как обиду... с тобой слишком сложно. А к данному моменту я так нахлебался сложностей, что еще одна – и совсем сломаюсь! Дай мне прийти в себя, снова обрести вкус к сложности...
Пауза на другом конце провода. Долгая пауза. Наконец:
– Никакая я не сложная. Я только непростая... Хватит препираться. Я еду к тебе – увижу, что ты о'кей, и тут же исчезну.
– Кэролайн, ты глухая?
– Глухая. Я у тебя не разрешения приехать спрашиваю; я тебе сообщаю, что я еду. Можешь считать меня сукой или еще кем, но другой я не стану.
– Я про суку ничего не говорил...
– Тебе что-нибудь нужно?
– Да, чтобы суд запретил Кэролайн Келли приближаться ко мне на расстояние километра в течение ближайших восьми часов! Можешь сделать мне такую бумагу?
Кэролайн рассмеялась.
– И потом, Кэролайн, я сейчас совершенно не в настроении... Ты понимаешь, о чем я...
– Ах вот вы про что, шериф Трумэн! Торжественно обещаю: я не воспользуюсь вашим растерзанным душевным состоянием и не изнасилую вас!
– Вот это я имел в виду, когда говорил, что с тобой сложно!
– Извини, я просто пошутила. Подразнить хотела.
– А я в данный момент быть дразнимым не расположен! Не до смеху мне в последние дни!
Я почувствовал плаксивую нотку в своем голосе – и застыдился. Но меня уже несло:
– Можно мне хоть одну ночь отдохнуть от твоего зубоскальства?
– О'кей, еду.
Все равно что кошке запретить прыгать на диван!
– Ладно, приезжай, раз уж тебе так невмоготу. Привези выпить. Мне это сейчас сгодится.
Через полчаса Кэролайн постучалась в дверь с бутылкой «Джима Бима».
Она налила мне порцию, дала стакан, а сама села подальше – в кресло рядом с торшером. Дескать, я пришла не соблазнять тебя, а беседовать.
Я стоял у окна, там, где совсем недавно Брекстон любовался видом.
Залитый лунным светом Саут-Энд тянулся сколько глаз хватало. Кварталы приземистых кирпичных домов, построенных в восемнадцатом веке. Дальше шпиль храма Святого Креста. А еще дальше – серая масса жилых кварталов и среди них, неразличимый за стеной многоэтажек, Мишн-Флэтс...
Виски плохо пошло на голодный желудок. Но ничего – согрело, притупило раздражение.
– С дочкой Брекстона все в порядке, – сказала Кэролайн. – Ее как раз сейчас везут к бабушке. Полицейские в участке были только рады – не знали, что с ней делать.
– Отлично. Спасибо.
Я продолжал смотреть на город передо мной.
– Что с тобой, Бен? Что-то не так.
– Нет, все в порядке. Они меня и пальцем не тронули.
– Я имею в виду... что тебя гложет, Бен? Если не хочешь со мной об этом говорить – ладно, я пошла.
– Нет, останься. Я хочу сказать: если хочешь – останься.
Кэролайн сидела в кресле, подобрав ноги. Даже в джинсах и кофточке она была – как всегда! – предельно элегантна. Что на нее ни надень, вдруг начинает выглядеть стильно. Поразительный секрет! Меня всегда привлекало умение не-совсем-красавиц ненавязчиво подать себя так, что дух захватывает. А Кэролайн Келли этой наукой владела в совершенстве.
– О чем ты думаешь? – спросила Кэролайн.
– Потерянный я какой-то. Сам не свой.
– Почему потерянный?
Я молчал. Кэролайн настаивала:
– Поделись.
– Моя мать умерла. – И, прежде чем Кэролайн успела выдать обычное в этом случае «сочувствую», я продолжил: – Я никак не могу привыкнуть к этому. Ее больше нет. Моя мать умерла. Бред какой-то.
Кэролайн ждала целого рассказа. Но что и как я мог ей объяснить? Она моей матери лично не знала. Как передать всю боль утраты – утраты навсегда и всего человека, с его кожей, с его теплым дыханием, с его голосом, жестами и повседневными привычками? Как в нескольких словах рассказать сложную и противоречивую историю жизни Энни Трумэн?
– У нас в Версале есть озеро, – произнес я. – Оно называется Маттаквисетт. Очень красивое. Весной холоднющее. А мать любила купаться в мае, когда не всякий мужчина решит сунуться в воду. Дома у нас сохранился любительский фильм: мать лежит на резиновом надувном матраце, который качается на волнах в нескольких метрах от берега. На ней желтый купальник, и она беременна. Она беременна мной. В дождливые дни мы часто вытаскивали проектор и смотрели этот фильм, в девяносто девятый или в сотый раз. На экране она такая молодая, что-то около тридцати. Чуть старше, чем я сейчас. На экране она смеется. Она там такая счастливая! И эта картина постоянно стоит в моей памяти. Уж не знаю почему, но это первое, что я вижу, думая о матери...
– Ты тоскуешь по ней.
Я кивнул.
– Наверняка твоя мама была бы горда тобой. Ты вырос хорошим человеком.
– Надеюсь.
– Бен, я тоже мать. Поверь мне, будь ты моим сыном, я бы гордилась.
– Думаю, мама была бы счастлива, что я вернулся в ее родной город. И то, что мы делаем сейчас, ей бы ужасно понравилось!
– А что мы сейчас делаем?
– Флиртуем. Или нет, флирт не совсем верное слово. Так или иначе, ей бы понравилось.
– Значит, мы с тобой флиртуем, Бен?
– Не знаю. А ты как думаешь?
Она потупилась.
– Возможно.
– Ты знаешь, что твой отец ежедневно бывает на могиле твоей сестры? – вдруг спросил я.
– Да, знаю.
– Каждый божий день. А ведь столько времени с ее смерти прошло!
– Мало-помалу боль забывается. Но очень медленно...
– Твой отец сказал мне примерно то же самое.
Я допил виски. В душе воцарялся покой.
– Бен... Возможно, мне следует извиниться перед тобой, что я так наехала на тебя. Я поневоле обязана быть предельно осторожной и осмотрительной. В какой-то момент мне показалось, что Гиттенс прав насчет тебя и Данцигера. У тебя был мотив, средства и возможность...
– Кэролайн, время от времени нужно забывать про всю эту долбаную агата-кристню. Надо видеть перед собой живого человека, а не улики, мотивы и прочую лабуду.
– Пожалуй, ты прав...
– И второе, насчет самоубийства моей матери...
– Нет-нет, – так и вскинулась Кэролайн, опустила ноги на пол и села прямо в кресле. – И слышать не хочу! Ты ставишь меня в немыслимое положение!
– Рано или поздно нам следует через этот разговор пройти.
– Бен, я серьезно прошу тебя сменить тему. Даже в два часа утра и в номере отеля я остаюсь прокурором. Прокурором, на столе которого лежит незаконченное дело о самоубийстве Энни Трумэн!
– О'кей, понимаю, – сказал я, рассеянно постукивая по стеклу. И вопреки всяким «понимаю» продолжил: – Последней зимой моя мать вдребезги разбила нашу машину. Она вообще-то и близко не должна была к машине подходить. Я не просто ключи от нее прятал, а каждый раз, ставя машину у дома, отсоединял аккумулятор, чтобы она нас не перехитрила. Но она таки нас перехитрила: каким-то образом завела машину и уехала. Возможно, ей кто-то помог – кто был не в курсе. Хотя у нас в Версале все вроде бы в курсе были. Впрочем, мать моя настырная, кого хочешь уговорит-обработает... Короче, оказалась она на скоростном шоссе I-95 и поехала. Куда – неведомо. Может, она и сама не знала – куда. Может, просто заблудилась. Но по-моему, она направлялась в Бостон. Она любила Бостон и очень страдала от того, что разлучилась с родиной.
У меня слезы покатились из глаз.
Кэролайн не произносила ни слова.
– В какой-то момент она оказалась на противоположной стороне шоссе. То ли знаки перепутала, то ли поворот не там сделала. Наверное, для нее это был жуткий момент – все машины несутся прямо на тебя... В итоге она врезалась в бетонную опору моста.
Кэролайн охнула.
– Нет-нет, – поспешно добавил я, – она каким-то чудом легко отделалась. Синяк под глазом, царапины. Правда, машина всмятку. Даже ремонтировать не стали – бесполезно. Отец рвал и метал.
Именно тогда мать и приняла решение. Она сказала: «Бен, жить овощем я не хочу. Мысль об этом меня сокрушает». Она так и сказала – «сокрушает». Она была женщиной гордой и болезнь воспринимала как личное оскорбление, как унижение. А унижение было для нее всего страшней... Мать еще сказала, что не в силах в одиночку через все это пройти. А мой отец не тот человек, на которого можно опереться в подобной ситуации. В любой другой ситуации он – скала. Но не тут. Я... нет, сын для нее не мог быть опорой. Она всегда воспринимала себя как мою опору. Конечно, это не совсем правильно... или совсем неправильно. Тут опять-таки замешана ее гордыня...