— Я долго лежала в госпитале… — взволнованно говорит по дороге Галя. — Ой, долго как! Осторожно, здесь камни. Меня лечили и вылечили, и… оставили в госпитале санитаркой… Но я… осторожнее, воронка!.. но я отпросилась в медсанбат. Я так ненавижу гитлеровцев, так ненавижу!.. Что с вами? Больно?.. — Она останавливается и тревожно смотрит на Васю.
Он бледен. Теряет сознание. Видно, что он не пустяшно ранен.
— А косы-то русые… — бормочет он в бреду. — Слышь, Дорошенко? И Галей… зовут…
…Он лежит в медсанбате.
Подле его койки Галя. Она улыбается:
— Ну вот, вы снова на земле…
— А что, бредил я?
— Все Дорошенко звали.
— А-а!
— И… и Галю Дорошенко. Это что… знакомая ваша?
— Нет. Незнакомая. Не видел никогда.
— Странно! — удивилась Галя. — А звали так страстно! (Пауза.) У меня тоже подружка была… Галя Дорошенко… В немецкой неволе подружились.
— Косы русые? — встрепенулся Вася.
— Русые… Как у меня…
— И лет ей?
— Семнадцать… как мне…
— И родом она?
— Украинка… С Днепра… Да что вы, что с вами?
— Где ж она теперь?
Галя посмотрела на него, отвернулась, сказала тихо:
— Не знаю. Нас разлучили в Ландсберге.
— Это где же?
— В Германии…
Вася сорвал с себя одеяло.
— Идем! — закричал он. — Идем, Галя! Скорей!
— Куда вы? — бросилась к нему Галя. — Лежите, лежите!..
— Послушай, Галя! Надо Дорошенко сказать. К Дорошенко идем. — Он заметался на койке.
— Лежите, лежите!
— Дорошенко надо сказать! — закричал сердито Вася. — Где Дорошенко?
…А Дорошенко уже подходит к германской границе…
Прямо на зрителя бегут бойцы.
Штыки наперевес. Лесная просека. Снег.
Протягивает вперед руку передний (мы узнаем в нем сержанта Ивана Слюсарева), кричит:
— Ребята! Гляди, ребята!..
Полосатый столб со свастикой. Граница. Германия. Подбегает к столбу Иван Слюсарев. Счастливые слезы бегут по его лицу.
— Дошел-таки! — говорит он и с размаху сбивает прикладом свастику.
Подъехал «виллис». Из него выпрыгнул майор Дорошенко. Огляделся. Увидел лес, пограничные казармы, столб — черный с желтыми полосами — и вдруг… расхохотался.
А Слюсарев внимательно пригляделся к Дорошенко.
Подошел ближе. Негромко сказал, прикладывая к шапке руку:
— Имею честь поздравить вас, товарищ майор! Германия! — И улыбнулся.
— Спасибо, товарищ! — сердечно ответил Дорошенко, и они попали через границу — офицер и солдат.
Все было торжественно и буднично в этот зимний утренний час.
Лежала перед воинами Германия… в снегу… в лесу…
— Вот она! — сказал Слюсарев. — Берлога!.. — и, покрутив головой, засмеялся. — Дошли-таки!
— Нет еще! — тихо ответил Дорошенко. — Берлин. Моабитштрассе, сто семнадцать.
…Германия.
Лихая батальонная кухня вскачь несется через границу… выносится на перекресток в Шверине и останавливается. Ездовой удивленно и радостно озирается на островерхие, черепичные крыши.
— Ишь ты! Германия! — произносит он. — Это какой же ихней губернии город будет?
— Берлинской! — отвечает регулировщица.
Все засмеялись вокруг.
Вся улица запружена грузовиками, фургонами, российскими конными обозами, двуколками, автолавками Военторга… Мы вошли в Германию прочно и основательно.
— Ага! Берлинской! — удовлетворенно сказал ездовой, хлестнул мерина, и кухня вскачь понеслась по берлинской дороге…
Мимо столба, на котором надпись: «На Берлин»… мимо домов, охваченных пламенем.
— Горит Германия?..
…Горит Германия.
Пылающие дома кажутся прозрачными.
Нутро выворочено и охвачено огнем.
Горят пузатые комоды, прусские шифоньеры, двуспальные кровати, сейфы, магазины…
Над куполом большого здания — вероятно, гостиницы — ежится в огне большой круглый земной шар. На нем орел. Он когтит землю. Но уже пылают его крылья… скрючиваются в огне когти… С шумом падает вниз, на мостовую, круглый шар и рассыпается головешками.
Из пылающего дома выбрасывается полубезумная старуха немка. Она прижимает к груди клетку с попугаем. Красноносый попугай испуганно орет: «Хайль Гитлер!»
Горит Германия…
Идут по улице Дорошенко и Автономов.
— Надо тушить пожары! — озабоченно говорит корреспондент.
— Тушить? — усмехается Дорошенко. — А Сталинград? А Воронеж? А моя хата? Нет, душу мою не потушить!..
— А пожары надо тушить!.. — твердо повторяет корреспондент.
…К Ивану Слюсареву и его товарищам подбегает пожилой немец крестьянин. Он бессвязно кричит что-то, непонятно, что.
Подбегают еще немцы, и один из них торопливо, но по-русски объясняет:
— Мы просим убить Ганса Мюллера… Мы просим убивать его, дать нам одолжение.
— Убить? — удивляется Слюсарев и вдруг, рассердившись, свирепеет: — А ты как же, фриц, мыслишь — мы сюда убийцами пришли?
Собирается толпа вокруг.
— Убейте его! — кричат по-немецки седые, растрепанные женщины и заламывают руки…
— Он бегает по улице, — объясняет немец по-русски, — и поджигает наши дома.
— Зачем? — хмурится Слюсарев.
— О, зачем? — всхлипывают женщины.
— Жечь не надо! — жестко говорит Слюсарев. — Довольно. Пожгли вы. Всю Европу пожгли. Будет! Где он?
— Вот он, вот он! — кричат на всех языках немцы.
Неподалеку мрачно стоит грязный, седой, всклокоченный немец в рваной соломенной шляпе. Смотрит исподлобья.
Увидя обращенные к нему взоры русских солдат, вытягивается, как только немцы умеют вытягиваться, мгновенно деревенея и превращаясь в автомат.
Потом он зачем-то начинает раздеваться. При этом он бормочет что-то бессвязное. Ничего нельзя разобрать.
— Он что же, сумасшедший? — догадывается Слюсарев.
— Да, да! — кричит немец. — Но он опасный сумасшедший. Он сожжет весь город, а нам отвечать за него. Убейте его, пожалуйста, битте!..
Слюсарев посмотрел на них на всех и вдруг захохотал.
— Ага! Теперь вы просите уничтожить ваших сумасшедших? А что ж вы сами-то раньше не связали да не убили вашего главного сумасшедшего — Гитлера, а? А выпустили его мир жечь… А теперь… Эх, вы!.. — И он брезгливо трогает плечо маньяка. — Ну ты, пойдем, что ли!..
…Рассеивается дым…
Через главную площадь Шверина медленно и молча идет колонна.
Это — советские дети, освобожденные из лагерей смерти, из рабства, из «экспериментальных» клиник…
Истощенные, измученные, с лицами уже не детскими, бледными и бескровными — молча идут они на сборный пункт, где ждут их машины.
А на тротуарах так же молча, словно застыв, стоят бойцы и офицеры — майоры, полковники, даже генералы. Стоят и вглядываются в бледные ребячьи лица, ищут своих.
И Дорошенко стоит тут же. На его каменном лице не заметно волнения. Только глаза с тоской и надеждой ищут, ищут, ищут одного среди тысячи…
И взволнованный Автономов тревожно следит за движением его взгляда больше, чем за колонной…
А дети идут, идут…
Вдруг нечеловеческий вопль вырывается из толпы офицеров:
— Вася!..
Какой-то пожилой майор бросается к колонне, выхватывает сына и прижимает, плача и ликуя, к своей груди…
На минуту смешалась колонна…
Кто-то закричал, заплакал…
Застыв, стоит Дорошенко.
И вот снова идут и идут дети… Их много, но нет среди них одного — Юрика…
…Прошла колонна…
Осунувшийся и словно еще более постаревший Дорошенко медленно идет по улице.
И рядом с ним — верный и молчаливый друг его — корреспондент Автономов. Чуть сзади — Савка Панченко, ординарец.
Догорают пожары…
Стали на привал кухни…
Надвигаются сумерки.
Дорошенко останавливается перед серым целым зданием. Передернул плечами. Словно стряхнул с себя горькое — личное. Он больше не отец, потерявший детей, он снова офицер, строгий, волевой, требовательный.
— Посмотрим, — говорит он негромко. — Пожалуй, подойдет для штаба.
И он, сильно толкнув дверь, входит.
…Они идут по лестнице.