Луиза в ужасе отшатнулась от женщины и убежала. «Это очень красиво: красное на голубом!» — кричала ей вслед женщина. Луиза прибежала домой и разрыдалась. Она долго не могла успокоиться. Кофточку она сняла. Но ей казалось теперь, что и на юбке, и на чулках, и на ботинках черные пятна крови. И на губах не помада, а кровь. И на ногтях не лак, а кровь. На всем ее теле — пятна, пятна крови…
— Что ж подружек твоих не видать у нас? — насмешливо спросил как-то Настю Тарас. — Тихо даже стало. Небось устроились?
— Да… — коротко ответила Настя. — Устроились.
— То-то я и гляжу — нет их. Куда же они устроились, твои Катьки, Машки?
— Галю в Германию угнали.
— А-а!
— А Мария здесь устроилась лучше всех. — Настя грустно усмехнулась. — У немцев она теперь на всем готовом. На казенных харчах.
— В тюрьме? — удивился Тарас. — За что ж такую девочку в тюрьму?
— Не знаю… Говорят, за листовки… — нехотя ответила Настя и отвернулась.
Тарас попытался вспомнить Марию. Вспомнилось что-то курносое, веснушчатое, озорное… А может, он путал? Много их тут, босоногих, бегало. «В тюрьме! — произнес он про себя. — Ишь ты!» В первый раз с уважением подумал он о незнакомом молодом племени. А Настя? Какой путь изберет Настя, каким пойдет? Путем Гали, Луизы или Марии?
Она молчала. Молчала по-прежнему: душа за семью замками. Но Тарас видел: она уже избрала свой путь. Только он не знал — какой.
Каждый человек в городе искал свой путь для себя и для своей совести.
— Как жить, как жить, Тарас Андреич? — тоскливо спрашивал сосед Назар. — Нет, ты скажи мне: как жить, что делать? Терпеть?
— Не покоряться! — отвечал Тарас, и перед ним все мелькало чье-то курносое, веснушчатое, озорное лицо. — Не покоряться!
9
Не покоряться!
Фашистский топор повис и над семьей Тараса — старика потребовали на биржу труда. Он не пошел.
— Я не хочу работать, — сказал он полицейскому, пришедшему за ним.
Первый раз в жизни произнес он эти слова: я не хочу работать. Его руки тосковали по напильнику. Его легким нужен был железный воздух цеха, его ушам — веселый звон молотов в кузнице, его душе — труд. Но он сказал полицейскому: я не хочу, я не буду работать. Сейчас труд был изменой. Сейчас голодать — значило не покоряться.
С ним поступили так же, как со всеми: его заставили прийти на биржу труда.
Только гитлеровцы умеют мирные слова наполнить ужасом. Только они умеют все превратить в застенок. Застенком, где пытали ребячьи души, была школа. Застенком, где немецкие врачи на русских раненых пробовали свои яды, была больница. Застенком был лагерь для военнопленных. Застенком были театр, церковь, улица.
Но в рабочем городе, где жил Тарас, самым ужасным застенком была биржа труда — первый этап невольничьего пути.
Сюда никто не приходил по доброй воле. Сюда волокли схваченных в облаве, изловленных на улице, вытащенных из погребов и подвалов. Еще час назад у этих людей были имя, семья, дом, надежды. Еще час назад этот мальчик играл с товарищами, эта девочка прижималась к теплым коленям матери. Сейчас все будет кончено для них. Вместо имени — бирка, вместо дома — вагон с решетками, вместо семьи — чужбина. Только надежда остается у раба. Надежда и ненависть.
Здесь, на бирже, происходило расставанье людей — в судорогах и борьбе. Людям казалось, что здесь, в воротах невольничьего пути, еще можно упереться, отсюда еще можно вырваться. Можно вымолить себе волю, выползать на коленях, вырвать зубами. Они с ужасом отталкивали от своей шеи ярмо. Они кричали о своих правах человека, показывали мятые и бесполезные справки, просили, доказывали, грозили, плакали. Напрасно. Отсюда нельзя было вырваться. Здесь непокорную шею сгибали, непокорную душу вышибали вон.
Тараса заставили ждать череда. Его еще не били, но вся его душа была уже в синяках. Он видел стены, забрызганные кровью, он слышал стоны и вопли.
Беременная женщина с большим острым животом валялась в ногах чиновника и умоляла не забирать единственного сына. Над нею стоял ее сын, четырнадцатилетний бледный мальчик, и говорил:
— Встаньте, мама! Встаньте! Не надо! — По его губам текла струйка крови, он отирал ее рукавом и снова просил, и умолял, и требовал: — Встаньте, встаньте, мама! Не надо!
Чиновника он ни о чем не просил.
Вдруг чиновник взвизгнул:
— Щенков плодите, а для великой Германии жалеете? Падаль! — и пинком сапога в живот отшвырнул женщину.
Дико закричала она и схватилась за живот. Ее крик ударился о четыре стены комнаты, о стекла, о потолок и затих. И снова поползла она по полу, бережно придерживая руками живот, поползла к сапогам чиновника, к ножкам его дубового стола, умолять, просить, плакать. Только смерть могла бы заставить ее отказаться от борьбы за сына.
А перед чиновником уже стояла молодая пара: муж и жена. Он говорил, она плакала. Он прерывал свою речь и утешал ее: «Что ж ты плачешь, Катя? Это ж ошибка, сейчас все выясним», — видно, слезы жены мучили его и мешали связно говорить.
— Здесь ошибка, господин начальник, — убежденно доказывал он. — Мы законные муж и жена. Вот документы. Мы — законные… Как же нас разлучать? Мы согласны ехать. Но как же врозь? Ведь мы законные… Ведь и ваш бог и наш: бог одинаково за закон брака… Об одном только просим: не разлучайте нас!
— Странно, странно, майн готт! — смеялся чиновник. — Но что же вам делать вместе в публичном доме? — И он хохотал, хлопая себя по бедрам, и, изнемогая от смеха, падал животом на стол.
Распахнулась дверь кабинета коменданта биржи, и оттуда вышвырнули комок крови и мяса. Комок шлепнулся об пол. Все в ужасе расступились. А комок корчился на полу и хрипел:
— Врешь! Врешь, не покорюсь!
И Тарас, сжимая свою суковатую палку, решал про себя: «Бить я себя не позволю! Лучше — смерть».
Но его и не собирались бить. Его пригласили, наконец, в кабинет коменданта, и сам комендант биржи вежливо поднялся ему навстречу. Тарас узнал в коменданте местного немца Штейна.
— Садитесь, господин Яценко, — пригласил комендант.
Тарас подумал, подумал и сел. Палку он поставил меж колен и оперся на нее.
— Вам пришлось ждать, Тарас Андреич? Извините меня. Дела!
— Ничего… — проворчал Тарас.
— Вы нам нужны, господин Яценко. Поэтому начну прямо с дела. Немецкое командование решило восстановить завод.
Тарас вздрогнул.
— Это грандиозная строительная задача. Мы с вами немолодые люди, мы отбросим политику в сторону. Для мастера нет политики, есть дело. Мы предлагаем вам дело, мастер. Вы будете сыты, ваша семья обеспечена…
— Я не мастер, — тихо ответил Тарас. — Я черный рабочий.
— Что? — удивленно уставился на него Штейн и расхохотался. — А, хорошая шутка! Я понимаю. Шутка мастера.
— Я черный рабочий! — строго повторил Тарас.
Штейн посмотрел на него и увидел упрямые, суровые стариковские складки у рта и острый подбородок, упершийся в палку.
— Руки! — вдруг закричал он исступленно. — Покажи руки, свинья!
Тарас, усмехаясь, протянул ему свои руки. Сильные, жилистые руки в давних бугорках отвердевших мозолей, ладони, в которые навеки въелась железная пыль и машинное масло.
— Это чернорабочего руки? — крикнул Штейн. — Это руки мастера, господин Яценко. Это золотые руки. Им цены нет. Но Германия умеет ценить такие руки.
— Я черный рабочий! — опять повторил Тарас и встал, опираясь на палку.
Штейн тоже встал. Их взгляды скрестились. Штейн был здешний немец. Он хорошо понимал не только русский язык, но и русский взгляд.
— Хорошо! — задыхаясь, закричал он. — Чернорабочий? Отлично. Нам нужны и чернорабочие. Пойдешь чернорабочим. Не пойдешь — понесут. Будешь упираться — живым закопаем в землю.
Штейн сдержал свое слово. Теперь каждое утро за Тарасом заходил полицейский гнать на работу. Тарас надевал какое-то тряпье, брал палку и выходил. Ни разу он не надел своей спецовки. — Я свой рабочий мундир не опозорю! — Полицейский обходил еще несколько квартир, пока не собиралась вся партия непокорных заводских стариков. Так, под конвоем, их и гнали через город. Так, под конвоем, пригоняли на завод.