– Не узнаем судьбу, а встретимся с ними, живыми и здоровыми, – перебила его жена. – Я же говорю себе перед родильным креслом, что никто не умрет, и никто не умирает. Тебе тоже надо именно так думать. Чтобы никаких «как» и «где» больше не слышала!
Из детской выскочила Агнесса в розовой сорочке, ласточкой метнулась в прихожую, вернулась назад с сумкой и, извиняясь, ойкнула.
– Ась, а парень-то какой пригожий, – под разнила сестру Инесса, – глаза какие необычные, высокий, широкоплечий.
– И смышленый. Учиться хочет, – поддержал жену Лев, сопротивляясь первому сну.
– И на тебя учащенно дышит. – Старшая сестра хохотнула. – Ой, не упусти свое счастье, сейчас женихов-то мало, утащат из-под носа.
– Зачем мне такой? – Уже на пороге детской Агнесса развернулась на пятках, сделала два шага назад, к разложенному супружескому дивану. – Он необразованный, говорить не о чем. И женатый.
– Ну не совсем женатый, как я поняла. – Инесса понизила голос, потому что муж у ее плеча уже похрапывал.
– Все равно. Лучше одна останусь, чем с колхозником. Ну подумай сама, Инн, о чем мы с ним говорить будем?
– Так ты его и научи. Я так поняла в свои сорок, что главное – любовь, как бы это банально ни звучало. Знаешь, как мы с Левушкой изменились за эти годы? Когда женились, совсем иными людьми были, не так думали, о другом мечтали.
– Легко сказать. – Младшая надулась, но старшая услышала сомнение в голосе. – А с женой его что делать?
– А калек вокруг сколько, посмотри. И ничего, любят их и жены, и девчонки, замуж идут. Вот ты и представь, что бывшая, – она выделила важное слово голосом, – бывшая жена – это его увечье, и надо с ним жить.
– Инн, Инн, – легкомысленная Ася бросила на полпути вопрос судьбоустройства и переключилась на прихоть, – а можно я буду на скрипку ходить? А? Ну, пожалуйста.
– Ну ходи, если хочешь, у тебя своя зарплата. Что ты у меня разрешения спрашиваешь, как маленькая?
– Ну по вечерам же, и деньги… – Привычка отпрашиваться у сестры до сих пор играла с младшей Шевелевой в злые игры, хоть на календаре уже вышагивал 1946 год, значит, ей исполнилось двадцать восемь. Однозначно пора выбирать суженого, а не учителя музыки.
– А что за преподаватель? – Инессе почудилось неладное в горячности сестры, может, там совсем другие тараканы завелись, а она тут к случайному заводчанину сестренку примеривала.
– Он старичок, ленинградский профессор. – Агнесса поняла, о чем кручинилась Инна, и поспешила ее разуверить: – Ему шестьдесят. Преподавал в консерватории.
– Женат? – Инесса гнула свою линию.
– Нет, одинокий.
– Хм… А какими судьбами он в Казахстане?
– Ссыльный.
– Питерский… Как интересно! – Сестра уплывала в объятия Морфея вслед за мужем, сложившим во сне губки бантиком, как мальчишка-дошкольник. – Ну иди, раз питерский. Может, знал еще наших кого… А к этому казаху присмотрись… Мне он понравился.
Агнесса улеглась спать, недовольно пофыркивая: «Графская дочь и сын чабана, фи-и, какой мезальянс!» Ей снился пышный концертный зал и она на сцене в огненно-желтом платье, со скрипкой, стройная, парящая, зажигающая. Зал рыдал и аплодировал, мужчины тащили к ее ногам тяжелые букеты и корзины. Только в Акмолинске такого зала еще не построили. И ей никто не сказал, что скрипичные руки не терпели больничных уток.
Глава 17
В 1945-м Арсению Михайловичу Корниевскому исполнилось шестьдесят. Первая половина его жизни могла служить декорацией к спектаклю о лощеном избалованном сухаре, а вторая – к трагедии о гибели эпохи, кровавом терроре и крушении надежд. Однако если бы кто-то наверху – нет, не в исполкоме или райкоме партии, а там, на самом верху – поинтересовался, когда же он действительно был счастлив, то вторая половина перевесила бы первую. Молодость вела себя скучно, бурным развлечениям предпочитала тоскливые репетиции, по улицам сановного Санкт-Петербурга ходила осторожно, боялась поранить руки или запятнать репутацию благородной семьи. Младший брат Аркадий открыто потешался над неприспособленностью старшего, и не напрасно. Если бы Гарри в злополучном 1917-м не нашел невесту для Сэмми, тот никогда не решился бы сделать предложение ни бледной Лоле, ни любой другой барышне. Papa et maman уехали, Гарри сгинул в пучине революции, и бедному, никому не нужному музыканту стало совсем страшно и скучно жить.
Зато вторая половина жизни выдалась похожей на приключенческий роман. Сначала его потеснили в квартире, он голодал, бродил по улицам, прижимая к груди Страдивари несметной цены. Потом снова удалось получить место в оркестре, даже поездить с гастролями, засияла пленительная звезда успеха. Только он попробовал примерить на себя фрак знаменитости, как тут же скрутили руки за спиной и отправили в неведомую степь, где даже деревья не жили. Здесь предстояло заселять необжитый край, строить общину. Кому? Музыканту, кто тяжелее скрипки отродясь ничего в руках не держал. Разве не смешно? Разве не увлекательно? Арсений чувствовал, что, преодолевая напасти, наполнялся здоровой, горячей кровью. А во второй половине его жизни таких поворотных пунктов сыскалось много, поэтому прожитые годы казались интереснее, а значит, и счастливее.
Он перестал называть себя музыкантом полтора десятка лет назад здесь, в солончаковой степи под Акмолинском, содрав с огрубевших рук первый десяток мозолей. Нет, сначала пришли волдыри, потом адские боли с запахом гниющего мяса, потом новые волдыри и уже следом за ними благодатные мозоли, ссохшиеся коросты кожи, холеной и лелеемой, ублажаемой мазями и гимнастиками. Если мозоли – значит, и до плотных шишек недалеко. Таков закон метаболизма. И профессор музыки, признанный талант императорской консерватории, скрипач, на чьи руки молились почитатели Брамса, Вивальди и Сен-Санса, призывал на свои волшебные пальцы мозоли, просил их загрубеть, окостенеть, чтобы не так больно драл их черенок лопаты, не так колошматил по оголенным нервам молоток, не так надрывно разрезала пила натянутые сухожилия. Пусть загрубеют, и он станет наконец-то достойным строителем светлого коммунистического будущего.
Благодатные мозоли послушались, пришли, защитили, и Арсений Михайлович напрочь забыл свое прошлое, распевал со всеми у костра «Тачанку» и «По диким степям Забайкалья». Аккомпанементом служил восстановленный из руин кобыз, который профессору подарил чабаненок Муса в обмен на несколько уроков игры на гитаре. Никакой гитары, конечно, не наличествовало, аккорды перекладывались на домбру, но мотив сохранялся. Чуткое ухо Корниевского услышало в голоштанном пастушке некоторое дарование, уроки принесли радость обоим, все-таки пробуждать страсть к музыке – это не рядовая роль в советской массовке. Мальчонка светился невиданным счастьем, при каждой возможности наивно протягивал профессору свою покривившуюся в кочевках трынькалку и требовал: покажи пальцы. Корниевский смеялся и показывал. Муса трепетал от восторга, такие песни струились изредка из радио напротив сельсовета, самая заветная мечта – научиться их играть. В награду Арсений получил расстроенный и пересохший кобыз. Ему пришлось долго чинить подарок, но в итоге он запел таким светлым и чистым голосом, как будто это волшебная свирель. Муса со временем окончил музучилище, выступал перед войной на полевых станах, исполнял песни испанских революционеров и даже цыганские романсы. Гитара стала ему послушна не хуже двуструнной подруги. А профессор вполне адаптировал степного плаксу к своему изысканному репертуару.
Особенно красочно пропелись его годы в унисон с Ольгой. Они сошлись буднично – без страстных объяснений и томных ужимок. Белозерова со всеми мужчинами начинала отношения без романтики, весь драматизм она припасала на апогей и немножко оставляла на конец, чтобы расстаться не как трамваи на рельсах, а хотя бы как танцоры, завершившие свое выступление и кланявшиеся привередливой публике. Арсений Михайлович, обескураженный очередным поворотом своей судьбы, даже не сразу заметил, как спарился с этой яркоглазой голосистой женщиной. Да, кажется, у нее имелся слух и неплохой, но неразработанный голос. Полудрагоценный самородок, таких на российских дорогах можно лопатой сгребать. Случайный секс под сопение соседей он всерьез не воспринял. Это так, для разрядки. Какая могла случиться любовь посреди хаоса и произвола?