Литмир - Электронная Библиотека

– Ты самая героическая и самая… – Айбар шептал жене в ухо что-то на родном языке, а руки уже шарили по ее ночнушке, отыскивая край.

– Зачем ждать, пока я рожу? – Она незаметно помогала ему с ночнушкой, то выуживая локоть, то приподнимая отяжелевший таз: переживала, что изрядно послуживший батист не выдержит молодецкого пыла. – Давай прям сейчас заберем. Пусть в городскую школу ходит. Я все равно выступать не могу, баурсакам не место на сцене.

– Правда? Я так… – конец фразы превратился в сплошные стоны и вздохи.

Но забрали Нурали только перед новым учебным годом, когда Ася и в самом деле походила на аппетитный баурсак с румяной кожицей. Айбар несколько раз ездил к Ак-Ерке, та упрямилась для порядка. На самом деле ей хватало хлопот: если первый муж озаботится сыном – только лучше.

Молодожены не любили расставаться, поэтому ехать за Нурали решили вместе: доберутся до колхоза Победы, Ася останется у Сенцовых, погостит, пожует витаминов с огорода, Айбар тем временем смотается на поезде за сыном. Потом еще пару дней можно будет погостить на деревенском приволье. Если честно, то Агнесса могла подольше прохлаждаться, хоть все лето, если хозяева не выгонят, но… молодожены вообще-то не любили расставаться.

Двери в общежитии висели больше для порядка, чем от злых людей, поэтому Ася нацепила на себя все украшения, да и вообще все ценное, чем обросла в самостоятельной жизни. На шее у нее болталась превращенная в подвеску одинокая жирандоль, но под просторной рубахой, чтобы не дразнить. Кольцо, обязательный атрибут счастливой замужней женщины, – на палец; трофейную серебряную табакерку, как будто Айбар ей пользовался между делом, – в багаж; часики, купленные еще до войны, – на тонкое запястье. Вот и получилась небедная келин.

Лето доедало последние теплые денечки, торопилось накрутить бочковых солений, насушить грибов. Ишим дышал спокойной уверенностью в завтрашнем дне, и годе, и веке. Вот бы людям толику его безразличия!

Поезд оставил их на пыльной станции и покатил дальше, распевая во всю мощь своей трубы. Платона заранее известили, чтобы ждал, благо в колхозную контору провели телефон и отпала нужда искать рассеянных почтальонов или вредную оказию, которая норовила объявиться, лишь когда в ней нет нужды. Старик встретил их на подводе, хотя пешего ходу до колхоза всего-то с полчаса.

– Наконец-то к нам пожаловали, давно пора навестить старичье! – Он расплылся в улыбке, и Айбар с грустью заметил, что зубов у того осталось по пальцам пересчитать.

Несмотря на возраст, Сенцов продолжал портить последнее зрение в конторе: не отпускали, такого знатного счетовода на примете не вырисовывалось, поэтому и старый председатель Абылай, и его старый помощник по бумажно-торговым делам несли службу, не считаясь с годами. Антонина ковырялась в огороде, ее по выслуге лет отправили на пенсию, но она все равно проводила в детском саду украденный у огорода остаток времени.

– Асечка, радость-то какая! – Тоня понизила голос, как будто могла сглазить беременный живот. – А у меня клубничка поспела, сейчас из погреба свежего молочка вынесу, каймака, поешь с ягодкой, так мама меня учила.

– А меня – бабушка, говорила, что самый изысканный десерт – клубника со сливками. – Агнесса улыбнулась то ли неприкрытой Тониной радости, то ли своим воспоминаниям.

Они прошли в дом, присели в горнице. Ася с интересом разглядывала домотканые половики, стены с заплатками старых фотографий.

– Вы их из дома привезли?

– А как же? Это же все, что у нас осталось. Всего-то несколько штук. – Тоня начала показывать лица на снимках, своих отца и мать, лавку, себя юной возле елки в купеческом собрании. – Это огрызки прошлой жизни, да мы о ней и не жалеем. Просто храним для воспоминаний, – оправдывалась она.

В горницу вбежал запыхавшийся хозяин с бутылкой чего-то рубинового и даже на вид вкусного:

– А что же мы сидим как неродные, давайте есть, пить, веселиться! – Платон затопал, подгоняя гостей к столу, зыркнул на жену, и та взвилась, как молодая, юркой синичкой запорхала по полкам.

– Давайте я вам помогу. – Агнесса тоже вскочила, забежала за печь и вдруг осела, придерживая левой рукой лавку, как будто та шаталась. – Что это? – Ее отекший палец указывал на потемневшую деревянную кесешку, меньше прочих в ряду: на выпуклом боку красовался искусно вырезанный герб – перечеркнутая стрелой буква «ш». – Что это… чей герб?

– Да… так просто на глаза попался, я и запомнил. А что? – Сенцов насторожился, его голос звучал глухо и вкрадчиво. Под руку подвернулись очки, он надел их на всякий случай, чтобы ничего не пропустить.

– Это… Это мой герб, – прошептала Ася, ей вдруг стало душно, по шее поползли жгучие капли пота, рука автоматически расстегнула рубаху, поелозила по голой шее, разгоняя жар по сторонам, жирандоль выкатилась наружу, позвякала о кольцо и замерла на белой ткани немым укором.

– А… Это откуда? – Платон тоже внезапно вспотел, точно так же, как минуту назад Агнесса, без сил опустился на лавку и зашарил по груди, расстегивая ворот, таким же беспомощным жестом, как его беременная гостья. – Это твоя вещь? – Он задыхался, из старых, серых в крапинку глаз катились слезы. – Откуда?.. Не может быть!.. Такая акробатика…

Глава 21

Батюшка Протасий готовился к отпеванию. Он снял негодный подрясник, намоченный во время утреннего крещения, и надел новый, старательно отутюженный матушкой. Этот благоухал вереском и воском. Сверху натянул ношеную рясу, покачал головой: влажновата. Он покосился на скуфью, дисциплинированно ожидавшую своей очереди на кафедре, но ей не повезло: священник выбрал камилавку. Новопреставленная раба Божья Александра славилась набожностью, не отворачивалась от Господа во все лихие времена, много жертвовала на храм и поддерживала опальных священнослужителей. Незазорно ее угостить нарядным отпеванием, с хором и в камилавке. Той бабке Александре стукнуло накануне девяносто пять, ее зять-генерал чрезвычайно дорожил покоем своей супруги, поэтому угождал теще всей вверенной ему властью. Бабулька вернулась в Курск из эвакуации в сорок четвертом и расцвела, увидев, что храмы снова открыты, а среди развалин нет-нет и мелькнет черная ряса. Ни от кого не прячась, она зачастила в Никольский и щедроты свои выставляла напоказ. Если остерегали, то отмахивалась, мол, у нее одна нога уже на том свете, а зятек – заслуженный герой войны, победитель, ему любую тещу простят.

Революцию отец Протасий встретил дьяконом, сначала влюбился в нее, дал одурманить себя лозунгам про землю для крестьян, про помощь беднякам, про равенство. Ему показалось, что Иисус обернулся в алое знамя и несет свою всеспасительную любовь на мирские площади. А что крови много, так когда перемены без этого обходились? Красная власть быстро разложила все по полочкам в голове вчерашнего семинариста: это не Сын Божий, а сам диавол обернулся в комиссарские одежи, запасся бунтовскими речами и вышел перед стадом человеческим, чтобы взбаламутить ненависть и пороки, натравить брата на брата, отца на сына, чтобы отобрать саму веру в Христа. Перед его волчьей мордой пастыри не должны отступать, крепче надо держаться за мудрое слово Божье. Трудно, так и что? Когда легко было нести свет и правду? Разве первым христианам в цезарском Риме легко давалась смерть? Легко им терпелись муки на крестах и кострах? А жить под сарацинами, тайком приносить молитвы легко ли было? А сеять зерна истины среди диких племен под улюлюканье и посвист? Большевики – это просто очередное испытание верующему сердцу, не более.

Выстоял. Лихие годы, когда Воскресно-Ильинский храм велели закрыть и даже превратить в губернский архив, Протасий пережил в спецовке железнодорожника. Днем ходил по рельсам, стучал монтировкой, подкручивал, подправлял, проверял – и все с молитвой, с Божьей помощью. Потому и не опростоволосился, не получил от начальства ни одного нагоняя. А по вечерам он шел в неприметный домик в Стрелецкой слободе и проводил службы. По выходным тоже, как предписано. Когда становилось совсем страшно или обидно, он представлял себя внутри золоченой шкатулочки, где среди резных лепестков резвились ангелы и играли свирели. Там он стоял на коленях, закрывшись ото всего мира пышным треухом крышки, и молился. Отпускало. Через полчаса в голове не оставалось и следа гневных досужих помыслов, можно было вылезать из шкатулки. Он осторожно переступал с ноги на ногу, подходил к старому лопнувшему пополам зеркалу в черной раме, смотрел на себя. Старая попадья, кому принадлежал этот домик, не раз повторяла, что смотреться в разбитое зеркало – плохая примета, но он твердо знал, что православие не терпело суеверий, и продолжал заглядывать в помутневшее стекло. Отражение показывало не растерянного белобрового и белобородого вопрошателя с лихорадочно блестевшими прорубями вместо глаз, в измятом подряснике и глухо надвинутой на лоб скуфье. Из темного зазеркалья смотрел чинный пресвитер в парчовом облачении и с пронзительно-синими очами, на груди его тяжело колыхался на толстенной серебряной цепи украшенный драгоценными каменьями наперсный крест, за спиной горели лампады, над многоликими животворящими иконами с глазами сионских мудрецов сверкал золочением и лазурной мозаикой алтарь. Тот зазеркальный храм и был шкатулкой, где хоронились от мира все его страхи и сомнения.

93
{"b":"911890","o":1}