Он хотел вытереть нож о рукав, но не донес, стал разглядывать. Это не его нож, таких в роте не выдавали. Это вообще не военный ножик, какой-то самодельный. Медленно приходило понимание: война закончилась, у его ног лежали мирные казахи, не фашисты, не враги. В смерти второго он не сомневался, но и кепка молчал, что Айбару совсем не понравилось. Он пощупал сонную артерию: тишина. Как быть? Почему-то думалось не об убийстве: он много убивал на фронте. И не о наказании: его уже наказывали, можно пережить. Айбар думал, выйдет ли Агнесса за убийцу, будет ли ждать из тюрьмы. Крутил мысли и так, и эдак, выходило, что не будет, не нужен ей такой неудачник. Даже Ак-Ерке его ждать не стала, зачем же этой красавице и умнице из ленинградских интеллигентов, балдызке[143] большого инженера?
Глава 18
Почерневшая от времени и трудов колода с глухим стуком пришвартовалась к оголовку, поплакала внутрь колодца запоздалыми ручейками и поймала блестящей чернотой луну. Выполнив привычную работу, скрипучий ворот замолчал. Каиржан вытянул наружу старинное деревянное ведро, налил воды в котелок, поставил в траву. Потом отцепил от пояса солдатскую кружку, зачерпнул из колодезного ведра и выпил до донышка. Подумав, набрал еще одну, эту смаковал, в перерывах разглядывал темную поросль карагача перед крыльцом, прикидывал, как бы изловчиться и по весне посадить рядом с чахлыми щеточками что-нибудь респектабельнее. Он всегда пил из колодца, вода без железятины казалась вкуснее.
Водовозы безостановочно колесили по Акмолинску, их дороги, как веревочки кукольных представлений, держали в кулаках два дощатых помоста у Ишима, справа и слева от городского сада. Въехав на них, полагалось наливать бочки длинными черпаками, а зимой колоть пешнями лед, укладывать остроугольные бело-голубые глыбы на розвальни и продавать уже их, а не речную воду. Пить чай из растопленного льда вкусно, но Каиржан все равно предпочитал колодезную.
Степное урочище Карауткуль[144], где в древности пролегал караванный путь в Россию, а ныне рос и множил свои постройки Акмолинск, слыло нехорошим местом: густые заросли жимолости и тальника на левом берегу Ишима дежурно служили укрытием для разбойничьих засад, потому и назвали брод через реку черным. Крутой глинистый обрыв на изгибе правого берега походил на приготовившегося к прыжку волка, посредине улеглась желтая рыба с зелеными плавниками – поросший шиповником песчаный остров. Сама же река не могла похвастать крутым нравом: на перекатах ее переезжали и переходили вброд, в засушливые годы мелководье совсем пересыхало, и течение превращалось в худосочные вены-роднички с нечеткими, подъеденными илом краями. Каждую весну берега тянули друг к дружке тонкие руки временного мостика. Они встречались на брюхе-острове и покорно смыкались, как у аксакала после достойной трапезы. К осени хлипкие мостки убирали, зимой Ишим охранял надежный ледяной запор, по которому сновали и телеги, и люди.
Каиржан родился и вырос в ауле Кырык-Кудук[145]и привык к мягкой, вкусной колодезной воде. На фронте приходилось пить всякую, даже и не воду совсем, но, вернувшись к мирным занятиям, он все же предпочитал зачерпнуть кружку из настоящего деревянного ведра, полакомиться, порадовать десны сладкой ломотой. После коллективизации родное село стало чахнуть, скот забрали, а без него казахам делать на земле нечего. Их семья перебралась в Акмолинск, отец и старший брат, помыкавшись на поденщине, устроились в народную милицию. Потом отца перевели охранником тюрьму, а брата убили. Глядя на свои руки с коротким, каким-то детским мизинчиком, Каиржан обязательно вспоминал агатая[146]: у того тоже кишкентай бобек[147] не дотягивал до остальных.
Братья и в остальном выросли похожими: коренастые, большеголовые, с опущенными вниз уголками глаз, смуглые до черноты. Их нередко путали, отчасти из-за того, что весь невеликий гардероб носился на двоих, каждой вещи свое время и место. Больше всего Каиржану нравился братов ремень с собственноручно выкованной пряжкой. В то лето они вместе пасли аульных коз, с утра до вечера ходили с ними по берегу речушки вдалеке от истоптанных пастбищ. Там и отыскался черенок ложки, ставший потом стараниями долгих зимних вечеров кособоким кошачьим силуэтом на рамке. Агатай долго трудился над ней, переделывал, носил к кузнецу. Кошка появилась не сразу, сначала на ее место претендовал бык, потом волк, но умения хватило только на кошку с дырочкой вместо глаза и длинным хвостом, превращавшимся в нижнюю перекладину. У хвостатой обнаруживался скверный нрав, бока болезненно пухли, лапа кривилась. Много раз Бауржан хотел плюнуть и раскатать невнятную, непослушную хреновину в тесто, а потом вытянуть простецкую колбаску и все. Но зима в степи долгая, а заняться нечем. В конце концов она осталась сидеть, вытянув длинный хвост, с годами отполировалась, заблестела не хуже заводской и казалась младшему братишке шедевром. Если старший позволял потаскать свой ремень, день становился праздничным с самого утра. Коз съели, братья выросли из детских рубах, износили старые штанишки, а своенравная кошка и не думала сдаваться. Выходило, что аульный кузнец знал свое дело: пряжка пережила не один ремень.
Став взрослым, Баур с ней так и не расстался. Только брата больше нет, его перед самой войной подкараулил разбойничий нож. Он и смерть встретил, перепоясанный ремнем с приметной штуковиной. Каиржан поклялся отомстить, найти убийцу и задушить собственными руками, но не успел: ушел на фронт, дважды лежал в госпиталях, получил две медали и дошел до самого Берлина.
Он вернулся в родные степи целый снаружи и дырявый изнутри, думал, что к очагу, а оказалось – к покосившемуся от невнимания колодцу с проваленной крышей. Жена нашла другого и даже успела родить от него дочку, колодезная черепица разлетелась по миру, как несбывшиеся мечты. Он вез трофейные подарки: платье из нейлона, какого в их степи еще не видывали, лаковые туфельки на каблучке, патефон. Тащил по дорогам войны этот скарб и думал, как обрадуется его Камшат, как станет хвастать перед кумушками. Оказалось, не надо ей, лучше иметь под боком блядовитый, отъевшийся в тылу хуй, чем заводную музыку. Каиржан отдал трынделку матери, а платье – снохе, вдове погибшего брата, себе оставил только наградной пистолет и старинные побрякушки из кладовой какого-то графа: то ли золото с камнями, то ли просто дрянь. Нет, он не печалился одиночеством, после войны мужское население поредело и на каждый котачок[148] находились желающие, но бесило предательство жены, ее подлая расчетливость. Получалось, она его похоронила раньше времени и припасла для своих бабских нужд, для суровых акмолинских зим сугрев понадежнее. Сука! Обиженная любовь собрала в котомку теплые воспоминания и ушла, ее место заняли гнев и ярость. Как он ни отгонял злые мысли, степной ветер приносил их назад. Каждый раз, вспоминая солдатские посиделки, наивные мечты, которые мешались с пороховым дымом в промозглых окопах, Каиржан проклинал неверную и крыл отборным матом. Потаскуха! Каншык! Акен ауз![149] Такое случалось по ночам, когда нечего делать и по округе рассыпалось только кукушечье вранье. Особенно часто пробирала злость у этого самого колодца, точно такого же, как они вырыли с братом во дворе. Тогда копали, останавливались на перекур, вытирали одинаково соленый пот с одинаковых лбов и строили планы, как будут до старости носить воду в старинных деревянных ведрах, воспитывать внуков и взбивать кумыс. Что теперь ему осталось? Ни брата, ни дома, ни семьи – только пустое ведро.