– А-а-а-а! – крик острым ножом вспорол напряженное густое ожидание.
Десятилетний Давид схватил за руку мать и кинулся напролом через кусты. Женщина старалась держаться сзади, прикрывала телом сына. Короткая очередь сбила листву, полив ласковую опушку зеленым дождем. Стреляли неприцельно, мешали стоявшие перед немцами два десятка человек. Двое уходили, но это дело поправимое. Долговязый растолкал стоявших и бросился за беглецами, те упали в траву, перестали мелькать на прицеле. Второй стоял сбоку, держа на мушке оторопевших, оглушенных пришельцев. Выстрелы слились в стройный аккорд: три или четыре, а может, и все восемь. Просто грандиозный бабах, как будто в лесу разом упали все желуди, шишки и сухостой. Грозно и громко. Немец покачнулся и осел на колени, глаза его остекленели. Второй опрокинулся навзничь и удивленно разглядывал кудрявое облачко сквозь изумрудный ажур листвы. С противоположной стороны дороги приближались военной походкой два совершенно мирных, каких-то доисторических гуцула в суконных жилетках с богатой, даже аляповатой вышивкой, в увитых разноцветной тесьмой гуцульских шляпах. Штаны скромно краснели, потерявшись в петушиной раскраске.
– Азохн вэй!.. Вы хто? – испуганно спросил Ефим.
– Хто, хто, Армия Крайова мы, батько, – не задумываясь ответил гуцул, маскируя пестрой торбой автомат. – А вы хто?
– А нам бы… нам таки бы к…
– Евреи? – Гуцул недовольно сощурился и перешел на русский. – Хотите убраться подальше отсюда? Это ладно. Пошли… Только швидко.
Его прервал горький вопль, все обернулись в ту сторону, куда убежал десятилетний Давид со своей послушной матерью. За кустом бузины стояла на коленях старуха и, заламывая руки, голосила. К ней потянулись остальные. На траве, обняв родную землю, лежал мальчишка в черной от крови рубахе и сжимал в мертвой ручонке молоденький ствол дикой яблони. Рядом прикорнула молодая женщина с закрытыми глазами, прикрывая одной рукой сына, а второй стыдливо придерживая юбку. Крошечная черная дырочка потерялась среди пуговиц и кармашков походного жакета. На ее лице бегали тени от колыхавшихся ветвей, и оно казалось живым.
– Так шо? Пидем до партизан или как? – Гуцул поправил шляпу и показал глазами на фашистский мотоциклет. – Скоро набегут.
– А… а их как? – Берта не отрываясь смотрела на мать и сына, не пожелавших расстаться со своей землей, с настоящей родиной, не придуманной, не вычитанной в книжках, а той, где все ненаглядное и лакомое.
– Да никак, швыдче надо. – Гуцул закинул на плечо торбу и зашагал сквозь лес, чутко прислушиваясь к звукам.
Они поскорбели в овраге, пережидая облаву, помокли на болоте, переночевали в военном лагере, снова куда-то пошли, прячась за стволами чужого негостеприимного леса. Отряд пополнялся незнакомыми лицами, многие говорили на чужом языке. Через три дня или пять всех привели к блиндажам, почти таким же, как Тарасиковы. После двух недель нервного, непонятного ожидания евреев разбудили среди ночи и велели собираться. Через полчаса они уже бежали куда-то сквозь лес, их сопровождали конные и пешие с автоматами наизготовку. Дорога закончилась неожиданно большим ровным полем, на котором стояли кучками растерянные сонные люди. В основном идише, но встречались и другие, разные, самых неожиданных национальностей. Например, за ящиком, заменявшим стол, суетились двое чернокожих. Они разговаривали по-английски с маленьким круглым господином, который тащил за руку дебелую жену в богатой шубе. В июле – в шубе. Колобок тянул к их черным глянцевым носам помятые бумаги, но те отмахивались и бурчали что-то из скомканных гласных, как будто в их языке четких слов вовсе не бывало. Большое семейство рыжих славян – сербов или чехов, потому что их языка Берта не понимала, – бродили от кучки к кучке и раздавали щедро покромсанные ломти хлеба.
– Мы с ними со всеми поедем? – шепотом спросила Лия у деда Ефима. Берта посильнее прижала к себе Сару.
– Не поедем – полетим, как птички, – непонятно пошутил он.
– А куда ехать-то, дядь Фима? – Берта не удержалась, хоть и понимала, что не время и не место любопытствовать.
– Да полетим, полетим же. – Старик, оказалось, не шутил.
– Как… полетим? – проснулась Сара.
– Я не полечу, – испугалась Берта, – лучше пусть здесь убивают. – Она швырнула наземь тощий баул и плюхнулась сверху, больно стукнувшись копчиком о неприветливую польскую землю.
Глава 15
Августина Пахомова выросла в многодетной семье и искренне считала, что бабу могут сделать счастливой только хлопоты о малышне – своей или чужой – без разницы. Ее родители, рослые ширококостные сибиряки из-под Петропавловска, умудрились, несмотря на разруху и бескормицу, вырастить шестерых сыновей и трех дочек, таких же высоких, статных, медлительных и немногословных, как они сами. Гутя тоже так планировала: чтобы в старости дом кипел внучатами, а она пекла бы им пирожки, варила варенье и вязала теплые носки. Братья завели свои дворы и начали размножаться. Первый уехал в Павлодар, второй – в Семипалатинск, остальные построились поблизости, в том же селе. Старшая из сестер, Акулина, вышла замуж в Омск, младшая, Аришенька, пока оставалась под отчей крышей. Августина на последнем курсе педучилища тоже выскочила замуж за голубоглазого тракториста Никитку, уехала с ним под Акмолинск и начала рожать. До войны успела состряпать трех карапузов: белобрысую девчушку с отцовскими глазками-незабудками и двух пацанят. В перерывах между недолгими декретными она трудилась в сельской школе, пестовала юных коммунистов, совсем махоньких – с первого по четвертый класс. Учительствовать ей нравилось, вернее, детки умиляли. И они в ответ ее любили, наивно притаскивали в холщовых мешках или потертых ранцах домашнее угощение – пирожки, булочки, баурсаки – или щедроты с веток и грядок: яблоко, горстку слив или спелый помидор. Как будто у нее самой не росло это богатство на огороде. Смешные и милые, озорные и дальномудрые – как их не любить? Но она старалась почаще хмурить брови и не давать спуска озорникам, чтобы не почуяли слабинку и не начали прицельно бить в нее, пока не прохудится и не польется из дырищи вся доброта, не затопит всю округу. Тогда уже никаких уроков, послушания, стихов наизусть, тогда строгий завуч ее накажет и отнимет любимый класс, а ей даст другой, незнакомый, полный чужих капризных учеников и скандальных мамаш, класс, который только придется полюбить и снова держать себя в руках, пряча мякотку под строгим платьем.
Своих собственных отпрысков Августина тоже не баловала: запрягала в хлопоты по дому, по огороду, отправляла старшего в поле к отцу с харчами и требовала примерных отметок:
– Стенюшка, солнышко, если учительский сынок не станет стараться, что тогда остальные? Твою мамку ни во грош ставить не будут. Коли своему сыночке не смогла внушить, кто ж мне чужих-то доверит, а?
Она нехитро обманывала пацана и убегала на службу, зная, что теперь Стенька и мелочь накормит, и дров натаскает, и в школу придет в чистом, причесанный, опрятный, с полным портфелем выполненных заданий.
В мае 1941-го Августина сшила себе новое платье из темно-синего репса с шелковым белым воротником и красовалась на последнем звонке как выпускница, а не как премудрая учительница. Ей даже показалось, что завуч косо посмотрела, ну и пусть. Все равно ее детишки самые звонкоголосые, самые дисциплинированные и вообще самые-самые-самые. Не зря говорят, что любовь к учебе лежит через любовь к преподавателю.
А в июне она порвала свое нарядное платье, выдрала кусок спины с мясом, зацепившись за щепастую раму. Потому что началась война: тут не до платьев. С выпускного мероприятия, загулявшего до позднего утра, она возвращалась в новом платье в последний раз, поэтому и пришлось лезть через окно в пустую школу, чтобы разбудить хмельного сторожа.
Никиту сразу призвали на фронт, но отправили учиться на танкиста. Трактор или танк – оба начинались с буквы «т». Почему-то это известие Гутю успокоило: в танке, за броней не так-то легко будет его достать.