Сенцов регулярно интересовался, как дела на фронте у Липатьева, получал вдохновляющий ответ, оставлял что-нибудь из съестного и принимался нудно докладывать, как и чем занимался весь день в лавке. Перед сном, зарисовывая привычными штрихами, по памяти, то льва со стершимся скособоченным ртом, то изумрудную брошку, то вензель из буквы «ш» со стрелой, он мечтал об Ольгиных объятиях, об отзывчивых горячих грудях и наливных крепких ягодичках, надеялся, что она уже в Сибири, вот-вот вернется и с размаху впечатается в него, опьянит дыханием, потянет шаловливую руку к его ширинке. Но из вечерних развлечений у него оставались только тетрадка и карандаш.
В лавке стало скучно: сапоги давно раздали, табак отправили на фронт. Теперь каждый день превратился в ожидание: утром что-нибудь привезут, надо сразу распаковать и разослать. Ни дня простоя. Под страхом расстрела. Случалась и мука, и сухари, но то вообще под надзором винтовок. И табак попадался – некачественный, сыроватый. Да какая разница? Это же не на продажу, а на фронт, бесплатно. «Вот так они ко всему относятся, – думал Сенцов, выметая чужой непослушный мусор из-под прилавка, – не за деньги, и так сойдет. Эх, хозяева!»
В начале февраля Тоня слегла с лихорадкой, а через неделю и малыш, белобрысый большеголовый одуван. Екатерина Васильевна металась, прыгала по лестнице с ковшами, притирками и молитвословом. Иван Никитич с хмурой гримасой сидел у окна, пожертвовавшего делу революции алые бархатные занавески и теперь бесстыдной черной дыркой заглядывавшего вглубь семейной беды.
– Что доктор говорит? – шепотом спросил Платон у Екатерины Васильевны.
– Да что он скажет? Питание нужно хорошее.
– Это-то нам и без него известно.
– А то… – Она зябко пожала плечами под толстой шалью: с дровами тоже было трудно, приходилось экономить.
– Я дров раздобуду… Вы не жалейте… для Антонины Ивановны и малыша.
Дров он не добыл и вообще никуда не ходил, потому что через час прибежал, расплескивая панику, Пискунов и потребовал ключи от лавки. Платон пошел вместе с хозяином. Иван Никитич шарил по пустым полкам, принюхивался к пустым коробкам, трогал чужое, пахнувшее опасностью железо. Это Прутьев притащил зачем-то кузнечное добро.
– Еду нужно раздобыть во что бы то ни стало. Ищи, кому прилавок нужен, или окна, двери. Все отдам. Мне внука надо кормить.
– Окна? Двери? – Платон прищурился. – Иван Никитич, тут такая акробатика… Вроде они уже и не ваши… Вроде бы… А, какая разница, все равно никто не сменяет на продукты.
Пискунов запальчиво махнул рукой, схватил в охапку тяжелую, но пустую кассу с рифлеными буквами на полукруглом фасаде и выбежал в ночь. Платон подумал и тоже вышел. К утру Иван Никитич спал голодный и холодный у себя в кабинете, поставив рядом с рабочим столом так и не востребованную кассу, а Платон вернулся с мешочком муки и гречки: одолжил у матери, хоть там и совсем немного оставалось.
К нему вышла Тоня.
– Папенька всю ночь где-то блуждал, маменька тревожилась, лишь под утро уснула.
– А как малыш?
– Плохо… Горит. – Она и сама едва стояла на ногах. Исхудавшая, почти прозрачная, с сухой покрасневшей кожей и пьяными глазами, Антонина меньше всего походила на благополучную купеческую дочку. Теперь в ней проступило что-то Ольгино: горячность в жестах, решительно вздернутый подбородок. – Платон Николаич, я вас умоляю. Если кто-то из комиссаров хочет… м-м-м… плотских утех, вы знаете, где меня найти. За продукты. Больше продавать нечего, украшения давно спустили, мебель никому не нужна, посуду, что подороже, уже сменяли, а глиняные чашки у всех свои имеются. Вот я и подумала, может, кому-то есть нужда в… удовольствиях.
– Вы что такое говорите, Антонина Иванна? Какой срам! – Он растерялся и покраснел, хотя полыхать от стыда полагалось ей.
– Никакого срама. Я сына спасти должна. Масло надо, молока побольше. Яйца, картошка, морковь, свекла. И мясо. Хоть какое-нибудь мясо. Ему нужны силы. Еда нужна. А я… Мне ничего не нужно, только Васятка.
– Вы… вы не торопитесь, не берите грех на душу, и вообще… Принесу я вам мяса и масла. И яиц, непременно яиц. И меда немножко возьму, и манной крупы. И яблочек.
– Да-да. Яблочек, как же я забыла, что бывают яблоки.
– Вот-вот… Яблок надо. Чернослива сушеного… Точно, чернослива.
Платон шел быстро, перепрыгивая через сугробы. «Она не любит своего мужа. Если бы любила, не сказала бы такое, – носилось в голове, – и он ее не любит. Если бы любил, не довел бы до такого».
Домик Дорофеи Саввишны только проснулся, приоткрыл синие веки занавесок, выпустил пробный прозрачный дымок из высокой трубы. Платон скрипнул калиткой, нырнул в сени, наскоро чмокнул мать и кинулся к сундуку. На ощупь выбрал жемчужное ожерелье, поскорее, пока хозяйка суетилась на кухне, так же на ощупь засунул мешочек поглубже и выбежал на улицу.
– Я только забрать записи свои, матушка, – крикнул, не оборачиваясь.
– Храни тебя Господь, – донесло хрупкое эхо, когда он уже был на улице.
Старый еврей, до революции занимавшийся скупкой золота, безошибочно указал на того, у кого имелись и мука, и мясо, и мед. И даже яблоки. Все торговцы любили Сенцова, все с охотой ему помогали. Солнце еще не добралось до полудня, а у Пискуновых на столе громоздились забытые ароматы свежей свинины, хрустких с мороза румяных яблок, куриного помета, без которого не бывало настоящих яиц. Крынка с медом, большая бутыль с молоком, ржаные сухарики, посыпанные крупной солью, – на все это смотрели с восхищением, как на волшебный натюрморт кисти старых голландских мастеров.
– Откуда это? – Екатерина Васильевна прижала руки к груди, хотела поглядеть на спасителя, но не могла оторвать глаз от еды.
– Антонине Иванне надо крепко питаться… И мальцу… Все… Я пошел, не спрашивайте больше.
Платон бегом прибежал к себе и бросился плашмя на лежанку. Сегодня лавка обойдется без него, все равно пустая. Он видел перед собой Тоню с горящими глазами, слышал ее слова: «Если кто-то из комиссаров хочет плотских утех, вы знаете, где меня найти…»
А если это он – тот, кто жаждет ее ласк? Ведь мечты должны сбываться? А в снятом с трупа мешочке еще много всяких вкусностей для малыша Васятки.
Глава 9
Именины всплакнули первым весенним дождиком и забылись: ни застолья, ни гармони под стыдливыми кудряшками матушкиной сирени. Уже тридцать семь. Куда катится телега с такой удручающей скоростью? Платон надел порядком изношенный сюртук (справный давно выменяли на съестное), погляделся в старинное зеркало, чудом выжившее в развалинах отцовского несессера. Ему усмехнулся суровый мужлан с длинным носом и светло-рыжими неровно постриженными волосами. Вроде раньше цвет другим был, потемнее. Ах да, это же седина разбавила краску.
Сегодня ему некуда идти. Лавка окончательно закрылась, красномордый Прутьев теперь облюбовал склад побольше. Табачные фабрики не отпускали товара: всю продукцию сразу забирали прямо из заводских ворот. Пискунов из дома почти не выходил, уткнулся в тетрадку и строчил мемуары. Или купеческий трактат. Или стихи. Теперь времени хватало на любое творчество, а денег не хватало на простую еду. Национализированная торговля забуксовала в болоте Гражданской войны.
«Нет, от этой акробатики толку не будет», – привычно подумалось по пути на вокзал. Сегодня обещала приехать Ольга, сделать подарочек имениннику. Про развод ничего не писала, только дала коротенькую телеграммку, мол, буду, жди.
На вокзале пухли, змеились уродливыми рубцами очереди за всем. Люд желал уехать прочь из плохой голодной жизни в сытые приветливые края. Только билетов в продажу не поступало. Московский поезд заставил себя долго ждать, как и положено столичным зазнайкам. Шумливая баба без конца окликала своих детей, теряла их и искала, подзывая к себе, как гусей. Те прибегали, топали порванными чунями, глядели бусинками из-под лохматых чубов и через минуту снова ускользали. Она опять голосила, но равнодушная толпа перекрывала ее ровным непрекращавшимся гулом, а в конце пронзительный рев паровоза бесповоротно заглушал и крики, и понуканья.