Ася принесла чай, над низким столиком поплыл аромат сушеных абрикосов и нездешнего солнца. Над воротником болталось что-то праздничное, неуместное на семейной посиделке.
– Можно посмотреть? – Катя показала пальчиком на подвеску, но в эту минуту Агнесса подхватила молочник и кинулась подогревать на печи, не услышала.
– Тс-с… – Антонина снова остановила дочку, – сказано же: стыдно так.
– Я же только посмотреть.
– Все равно… Воспитанные девочки так себя не ведут.
Платон услышал обрывок воспитательного спора, заинтересовался. Он поднял на Асю близорукие глаза, нежная девичья шея больно ущипнула за мужское. Живое золото грудей колыхалось под ситцем и дразнило, казалось, нагнись она чуть пониже, и все – богатство выплеснется наружу. Сенцов быстро убрал любопытство в блюдечко с куртом, положил белый камушек на левую ладонь, в правую взял нож и стал крошить, откалывать аппетитные кусочки. Курт внутри походил на мрамор, такой же зернистый и молочный. Мужское унялось: все же непристойно заглядывать Айбарушкиной молодой жене за пазуху, Тоня усовестила наконец любопытную Катюху, доказала, что смотреть на чужие побрякушки зазорно. Жирандоль немного попялилась на пощипанный стол, обиделась на невнимание и снова зарылась в ситцевые складки. Через скомканные четверть часа Сенцовы попрощались и потопали к доброжевательной апашке. Наутро отдохнувшая лошадь помчала их навстречу Масленице, припрятанному к празднику бочонку с солеными груздями и копченому казы, без которого теперь не обходилось ни одно званое застолье. Довольная Катя спала, уткнувшись носиком в материну шаль, в обнимку с неутомимо улыбавшейся Хельгой.
Они ехали притихшие, вполне довольные, любуясь спящей степью, ставшей за эти годы родной.
– Вот какое оно, счастье, – задумчиво протянула Антонина.
– Надо озадачить Айбара… Если с нами какая акробатика случится… чтобы Катюху не оставил. Я-то старый уже, да и ты… немолодая. Пора подумать об этом. – Платон смотрел на безмятежно распластавшиеся просторы и ронял слова вбок, будто не Тоне, а укрытым снегом полям.
Жена испугалась и не нашлась, что ответить. Так и повисла фраза на спутанном хвосте колхозной лошади.
Дом встретил их родными запахами и привычными кесешками, из которых чай пился вкуснее. Утром Платон освежил дорожку в снегу и убежал по ней на службу наверстывать пропущенное. Тоня завела тесто и уплыла в воспоминания о поездке, о внезапно открывшемся счастье, которому она, оказалось, давно уже была хозяйкой, и о неудобных словах мужа по дороге домой. Катюша заперлась в чуланчике и принялась обихаживать терпеливую Хельгу. Изморозь на окне в ее отсутствие расхулиганилась, заполонила все сказочные маршруты дед-морозовских саней, требовалось ее приструнить. На верхней полочке крохотной, в четыре книжки шириной, этажерки лежали папины рисунки. Некоторые уже пожелтели, другие вообще пялились жирными пятнами, потому что он чиркал на промасленной бумаге оберток. Катя полезла на стол воевать с заиндевелостями, взгляд упал на картинки. Она вытащила их грудой, несколько штук упало на пол. Девчонка поизучала, потерла скругленный, как у матери, носик и пошла в горницу.
– Мам, а я видела. – Она показывала смятые почеркушки, которые Платон наловчился рисовать то ли в тюрьме, то ли в окопах Первой мировой, затейливые, но бесполезные.
– Что ты видела?
– Это видела. – Катюша доверчиво протянула кипу матери.
– Я тоже видела.
– Я там видела, в гостях у Айбара.
– Правда? Ну папа придет, ему расскажешь. – Антонина спешила проверить тесто, до вечера требовалось еще прибрать горницу и сварить лапшу, сегодня именины Ивана Никитича, с некоторых пор Сенцовы восстановили традицию поминать покойную родню.
Вечером вместе с Платоном ввалились старик Кондрат, охромевший Степан и еще несколько самых первых ссыльных. Аксинья приволокла большую бутыль самогона, Антонина выставила на стол наливку. Раскрасневшаяся, возбужденная гостями Катя не вспомнила спросить у отца про картинки, а потом и вообще про них забыла.
Айбара после женитьбы повысили до контролера – огромная ответственность, такой удостаивались только самые матерые. Он расцвел и даже приосанился. Учебу не забросил – наоборот, еще на дополнительные курсы немецкого языка записался. Жену почти не видел, приходил, когда она спала, уходил, пока она еще не проснулась. Так и получалось, что общались они в основном под одеялом, поэтому беременность не заставила себя ждать. Первые месяцы Агнессу одолевали тошнота, слабость, подгибались ноги и нападала потливость. Ей пришлось отказаться от выступлений, поэтому и репетировать больше не требовалось. Путь на сцену закончился тупиком, вызывавшим досаду и беспочвенный гнев. От избыточного досуга в голову лезли непричесанные мысли. Во-первых, про мужа: вдруг его все-таки приговорят за те убийства. Ведь не бывает в мире просто везения, ни за что. В каждом третьем доме оплакивали без вины осужденных, а тут настоящее преступление оставалось безнаказанным. Увы, жизнь научила настороженно относиться к подаркам. Во-вторых, некстати набежали воспоминания из больничной практики, как мучились роженицы, какими страшненькими появлялись на свет дети. Тогда казалось, что это надо просто пережить, а теперь – что ее ждет смертельное испытание. Инкину ворожбу, что никто не умрет, Ася всерьез не воспринимала: сестра так себя воодушевляла на подвиги, все равно умирали и мамочки, и младенцы. Молодой муж заразился упадническим настроением, тоже частенько хмурился и вздыхал. Одна Инесса беззастенчиво радовалась Асиной беременности: тридцатилетки относились к старородящим, опытная доктор боялась проблем с зачатием, здесь медицина бессильна, а с родами-то уж они разберутся.
Весной тошнота отступила, зато навалились судороги и отеки. Больше всего огорчали непослушные сосиски-пальцы, из которых застойной лимфой выдавило всю музыкальную премудрость. Ася лежала, не тревожа лампу, прозрачные майские сумерки складывались в злую мордаху очередной бессонной ночи. Скрипнула незапертая дверь.
– Ты полежи, я сам… того-самого… поужинаю. – Айбар не стал морочиться, добывая свет, разделся в темноте и спрятался за ширмой. Через минуту оттуда донесся плеск воды в тазу.
– Я боюсь умереть, – неожиданно раздалось с лежанки.
– Что? Умереть? – Он вышел голый и мокрый, как попало обтерся старой простыней, завязал ее на бедрах.
– Да. Мама же умерла в родах, у меня плохая наследственность.
– Чепуха! Зато у меня хорошая. В нашем роду по семнадцать детей… и не умирали.
– Если семнадцатого рожать – это хорошо, привычно. Умирают обычно в первых родах.
– Да ну? Но ведь ты-то… того-самого… не первая, а вторая? – Он улегся рядом и начал ее целовать, гладить, перебирать пальцами волосы, как она любила. – Знаешь, на фронте все боялись, но только до битвы. Когда уже в бой, не страшно, весь страх на привале оставался.
– Но если вдруг… ты же не бросишь нашего ребеночка?
– Ты… замолчи, коркак тушкан![169] Не говори чепухи! У нас трое или четверо детей будет, или пятеро. Ты на сколько согласна?
Она зарылась носом в его прохладную, пахнувшую мылом грудь:
– Тогда скажи, почему ты сам такой… нервный? Я же вижу.
– Я?.. Я про Нурали думаю. Он растет без отца, я должен… как-то… – Его рука испуганно замерла на ее затылке.
Ася потрогала мужнин локоть, требуя продолжать почесывания, она, как кошка, млела от ласки:
– Давай заберем Нурали к себе. Пусть с нами живет. Это будет правильно, – промурлыкала она. Из голоса ушла тревога, шея и плечо обмякли, погружаясь в сон.
– Ты… ты правда? Не против?
– Нет, конечно, он же тоже наша семья. Сразу будет двое детей, останется всего один… или два…
– Ты родишь, и мы заберем Нурали, правда? Будешь сидеть дома с двумя мальчиками? – Он все-таки растормошил ее.
– Он будет старшим братом нашей доче. – Тихий смешок полетел к двери, но передумал и вернулся, уселся на край лежанки, потому что от такой милоты грех убегать.