Их состав привезли в Казахстан и выкинули посреди степи, Белозерова снова «подселилась» к нему, профессор молча согласился. Он тогда переживал похороны музыки и беспокоился только о Страдивари, намертво прикрученной к стенке старого чемодана. Руки скучали по благородной прохладе смычка, но спасительные мозоли не позволяли баловаться фугами и кантатами. Через полгода или год Ольга раскрыла свои недюжинные организаторские таланты, сколотила две артели и первичную коммунистическую ячейку, начала выпускать стенгазету и проводить самодеятельные концерты. К ним неожиданно, но кстати заблаговолило начальство, стали приезжать делегации из других колхозов поучиться и подтянуться. Белозерова плавала в своей стихии: раздавала указания, зажигала, подстрекала к победам. Арсений любовался ее яркими, не потускневшими с возрастом глазами, чувственной складкой рта и по-девичьи тонкой талией. Как это ему повезло оказаться по соседству с пламенем и не обжечься? Профессор не мог надивиться: что эта жар-птица в нем нашла? В обычном напуганном воробушке? Но Ольга не отпускала от себя, а он никуда и не хотел убегать. Наконец Арсению Михайловичу открылось, почему большевики все преодолели и всех победили. Такие, как его Оленька, не умели сдаваться и проигрывать. У них начисто отсутствовал реверс – задний ход: или к цели, или пусть Вселенная разорвет на атомы. Самый опасный вид революционеров, потому что в них очень легко влюбиться.
Намучившись в мастерской, он шел в свою норку, страстно целовал родинку на подбородке и полночи напевал романсы Даргомыжского и Глинки. Когда профессор мурлыкал Рахманинова: «Проходит все, и нет к нему возврата», Ольгины огненные глаза начинали блестеть сильнее обычного, а на словах «Где свет зари нас озарявших дней?» с губ срывалось глухое рыдание. На этом его часть концерта заканчивалась, и наступала ее очередь. Репертуар подпольно-военной юности в очередной раз не подводил, но «Марсельезу» подавать в постель казалось кощунством, а «то мое сердечко стонет, как осенний лист дрожит» – пошлостью. Она остановилась на французских песенках и удивительно походила на Эдит Пиаф, которую под забытым богом Акмолинском, конечно, никто не слышал и не видел.
Арсений Михайлович понимал, что влюбился, и в плен его взяли не груди и бедра, а жар бескомпромиссной и нетривиальной души с ее непорочной верой в революцию, в советскую власть, в грядущий коммунизм. Он понимал, но не противился. Потомственному дворянину с непривычки нравилось ее бунтарство, он хотел идти за этим снопом искр, который не обжигал, а, как ни странно, просто согревал.
Белозерова умерла за месяц до победы. Просто встала утром и тут же упала возле кровати. Тихо, с раскрытым ртом и вывернутыми наружу коленями. Он сразу почувствовал, что ее больше нет в комнате. Стало скучно и пусто. И тихо. Чайник закипал ни для кого и поэтому обиженно сопел. Ольга лежала на прикроватном коврике тряпичной куклой с глупо раскрытым ртом, она не имела никаких желаний, никаких страстей. В щель приоткрытых век затекало бескомпромиссное степное солнце, он заметил, что глазные яблоки подернулись мороком, потухли, сделавшись похожими на гнойные, засиженные мухами язвы. Это уже не его горячая возлюбленная, это просто оболочка, которую завтра похоронят под «Сарабанду» Генделя. Она не дожила до победы, хотя больше всех ее ждала, никого не проводила на фронт, но горела близкой победой так, будто двенадцать сыновей отправила воевать под красными знаменами, бить фашистов на земле, на воде и в воздухе.
Арсению Михайловичу стало скучно ждать победы, и скучно токарить в механической мастерской, и скучно сидеть за столом одному, без нее. Он отпросился в Акмолинск, устроился на завод сторожем и стал ходить в филармонию, где его вскоре узнали, зауважали и даже пригласили давать уроки. Музыкальные чины помогли с жильем – комнаткой на втором этаже в змеевидном саманном строении там, где улица Сакко и Ванцетти совершала пируэт, приглашая прогуляться по набережной.
Пробираться к нему было проще с Интернациональной, потому что с той стороны развели меньше огородов. Весь дом отдали деятелям культуры, поэтому не приходилось жаловаться на вынужденное соседство. Вот теперь время, место и талант совпали: в Акмолинске он до сих пор мог считаться звездой со своим блестящим образованием, негнущимися пальцами и светлой головой. Он знал, как надо играть, но не мог. А они, молодые, могли, но не знали, никогда не видели и не слышали настоящих виртуозов. Профессор снова начал преподавать и встретил Агнессу.
– У вас есть школа, – безапелляционно заявил он после первого же урока, – у Штрехеля учились?
– Нет, у Кузнецова. – Она зарумянилась удовольствием, старательно отмоченные пальцы бегали по юбке, не зная, в какую складку спрятаться.
– Ах, у Кузнецова… – Корниевский недовольно поморщился. – Тот еще подхалим. Но талантлив, чертяка… Так вот, задатки были, но война вас убила как скрипачку.
Агнесса болезненно поежилась, стеснительный румянец превратился в гневные красные пятна в полщеки.
– То есть шансов нет?
– Отчего же? Шансы всегда есть. С'est la vie[139]. Это зависит от того, куда вы стремитесь, в какой ряд. Давайте начнем работать, а там и тональность сменить можно. – Профессор не выглядел ни удрученным, ни разочарованным, как будто доктор ставил хронический диагноз, с которым жить можно, но заниматься сексом уже не получится – такой приговор – ни туда, ни сюда, для пресмыкающихся.
Нестроптивая, помудревшая в роли сиделки скрипачка немножко похандрила, а потом оттаяла. Она, грешным делом, понадеялась, что в эти слова оделась обычная творческая придурь, – все гении не от мира сего! – и начала пилить этюды, пугать старушку за стенкой дерзкими каприсами Паганини и заливать двор руладами Стравинского. Забытое быстро всплывало, вытекало из пальцев, но не так, как до войны, легко и прозрачно. Теперь музыка лилась с натугой, как тяжелая кровь после родов – со сгустками и чернотой. Следовало проститься с работой в больнице. Музыкантам нельзя разрываться надвое. Она получила из Ленинграда копии своих документов и пошла в филармонию. Ей обрадовались и сразу приняли… в самодеятельность, не в штат. Инесса отнеслась с пониманием, сумела наладить перевод из сиделок в регистратуру, с деньгами худо-бедно решилось.
Старшая Шевелева не больно верила в счастливое музыкальное будущее, ее больше беспокоило сестрино затянувшееся одиночество. Взрослые и умные понимали, что со скрипкой в изнеженных руках найти жениха не легче, а труднее, мужчины хотели, чтобы любили их самих и ухаживали только за ними, а музыка такого не терпела, она требовала безоговорочного поклонения. Даже без скрипичных грез с женихами наблюдался некомплект, пригодный для брака фонд после войны совсем поредел и измельчал. Фронт выгрыз невосполнимые плеши в мужском населении. Остались инвалиды и контуженные, и даже они шли нарасхват, поэтому робкие и неуклюжие атаки Айбара Инесса воспринимала с воодушевлением, а Агнесса – с опаской.
Он наведывался к Авербухам с гостинцами от навечно благодарной Антонины. Иногда угощенья приобретались на базаре, реже – в соседнем гастрономе. Лев Абрамович радовался визитам: во-первых, можно неформально поболтать про завод с рядовым станка, во-вторых, он все время надеялся на известие о пропавших сестрах. Кто-нибудь на бесконечных перекрестках войны непременно должен был повстречать если не Берту или Лию, то соседей по местечку, по гетто, по концлагерю. Хоть какая-то ниточка рано или поздно высунет хвостик, покажет, в какую сторону копать. Но пока из приятностей обнаруживались только варенье и сушеная слива.
В неспешных чаепитиях под музыку малинового абажура Айбар полюбил скрипку, выучил несколько громких имен и даже начал отличать Баха от Бетховена. Он много читал, книги ему сначала подсовывал пятиклассник Герман – те, что поинтереснее, про индейцев, пиратов и искателей сокровищ, потом выпускница Бронислава – те, что ей рекомендовала мать, в основном классику. Он вполне обтесался, правильно держал приборы и употреблял в речи имена романных персонажей. Во время третьего визита попробовал на вкус домашнее имя Ася, оно прокатилось земляничкой по языку и уютно заворковало внутри, в следующий раз он хотел пригласить ее в кино, но напоролся на скрипичное занятие. Не повезло! Что ж, он мог встречать и провожать, носить инструмент, говорить про умное и важное, хоть этого топлива пока не доставало, чтобы поджечь костерок и в ее груди. Утро начиналось с мысли, сколько дней еще можно обождать, прежде чем заявиться к Авербухам, сон приходил под придумывание предлогов. Главное, чтобы из-за угла не выскочил кто-нибудь пошустрее и не выхватил добычу, не увел замуж. Как же тогда он, куда станет ходить и о ком думать?