Но должна же природа подарить мне еще что-нибудь на прощанье? Тебе? Безусловно! Чтобы навсегда запомнился этот день! Ты словно с жизнью прощаешься… Что такое? Из носа уже капало – но я не уходил.
И – произошло! На край воды вдруг слетелись утки, весело галдя. Их и ждал! С детства я почему-то обожаю уток, хотя вблизи вижу их редко. До сих про горжусь той карандашной уточкой размером с тетрадную клеточку, которую я «намазал» тупым карандашом, когда другие рисовали танки и самолеты. Понимал, что бросаю вызов (хотя и слов-то таких не знал), но уточку учителю сдал. Первое мое «выступление». И я им горжусь. Это – я. Конечно, за эти годы разросся, но суть – та же!
Теперь они ко мне прилетают из разных мест: и стеклянная – из Венеции, и сплошь из зернышек – из Германии… Отовсюду почти. Плыву на них через жизнь. Теперь и эти – мои. Кричат в последних лучах, скоро – тьма. Что же привлекло их? Тщательно вглядывался сквозь слезы (от ветра). В песок были вдавлены веточки, с листьями и семенами, и вот поднялись приливом – и уткам легче. И мне.
13
Прошло уже десять лет, как отец переехал. После воссоединения с ним в соседних комнатках пишем, соревнуясь. Иногда он, человек горячий, выскакивает из своей комнатки с каким-то жгучим вопросом:
– Я вот про селекцию все время пишу. А вот ты про что пишешь все время, не выходя из комнаты, – не пойму?
И просто весь дрожит от азарта. Сейчас «уроет» меня! Но я – его сын и словом тоже владею.
– Как – про что? – удивленно говорю я. – Ты – про селекцию…
– Ну?! – восклицает он.
– А я – про все остальное! Включая тебя.
Яростно исчезает. Размялся. И пишет весь день. А я, увы, нет.
Динамично проходит обед. Выходит сияющий и обязательно с какой-то безумной идеей, которую все тут же должны исполнять.
– Не пойму, как так можно жить! – поев горячих щей, но не раньше, возмущается он.
– Как, папа? – спрашиваю спокойно.
Вывести меня из терпенья ему не удастся, закалка есть.
– Вот – столовая, кухня…
– Так…
– И рядом сортир! Кто ж так живет?!
Сияет. Положил меня на лопатки.
– Мы живем. Ну давай, пап, перенесем. Годик потерпишь?
– Ско-олько?! – дико морщится.
– Год! Ведь стояк надо переносить, весь дом перестраивать.
Пауза. Усмехается:
– …Чего там на второе-то у тебя?.. Ну, ты и фрукт! – усмехается, прикончив второе.
– Фрукт с твоего дерева, батя!
Вот так и живем. Дико тоскует по работе на полях, где так был востребован!.. И всю застоявшуюся энергию обрушивает на нас. К счастью – и на аспирантов Всесоюзного института растениеводства: те выходят от него покачиваясь и держась за сердце. А он появляется довольный.
– Слушай… мы обедали – нет?
Так протекает наша жизнь.
– Ты с Настей и Нонной что-то думаешь делать? – вдруг вскидывает голову, глаза горят.
– Что, отец?
– Вчера вернулся с прогулки, вижу – обе на кухне сидят.
– И что?
– И обе – никакие. Еще два часа дня. Что это?
– Это беда, отец, – говорю спокойно.
– Да? – усмехается. – А ты сам во сколько вчера пришел?
– Их проблема – это другое, отец!
– А для тебя все другое! – говорит, торжествуя. – Кроме… не пойму чего. Впрочем, догадываюсь!
И это, как я понимаю по веселому его взгляду, – не работа… Хорошо, что на их селекционной станции не выращивают розги.
– Ты сам такой, отец, – нападаю я.
– Какой? – морщится он.
– Скользкий! Обвиняешь других, а сам…
– Что – сам? – гордо выпячивает грудь. – Я шестерых аспирантов воспитываю! И ты наблюдаешь это! А ты… баб двух не можешь воспитать!
– Одна из них, между прочим, – внучка твоя!
Но тут появляются новые аспиранты, и он всю свою ярость изливает на них. Впрочем, по тому, что слышу, – за дело! Гигант!
– Ну и что? Подает кто-то надежды? – интересуюсь я.
Хмуро молчит. Если и признаёт кого-то, то с неохотой.
– А я – подаю? – спрашиваю.
– Подаешь… да все никак не подашь!
Жестокий удар. Придется ответить.
– Стоп, отец. Раз уж пошел такой разговор, об ответственности.
– Что еще?! – уже в своих мыслях.
Я, похоже, уже не интересую его. Но сейчас я заинтересую его.
– Вот стоит телефон.
– И что?
– И ты ни разу за все годы, что у меня живешь, не позвонил маме. Своей жене, хоть и первой… но с которой ты стал ученым, вырастил детей.
Тяжелое молчание.
– Звони сейчас!
Миг моего торжества.
– Ладно… подумаю! – бурчит он.
И мы расходимся… но как дуэлянты, жаждая выстрела… никаких проблем не решив. И, собравшись, он снова выскакивает:
– Ненавижу, как ты по телефону говоришь!
– Как?
– На второй минуте: «Обдумаем!» Это значит: пора заканчивать. На третьей: «Обнимаю» – и вешаешь трубку.
– А ты – не так?
Переживаю я за наше семейство. Возвращаться – боюсь. Особенно почему-то сейчас… многое там накипело! Медленно поворачивая ключ, вхожу бесшумно, даже, я бы сказал, воровато, чтобы проблемы не задавили сразу и было можно вздохнуть, сидя на стуле в прихожей и надеясь на лучшее. «В свой дом имею право входить и воровато!» – есть такая присказка у меня, спасающая. Но ненадолго…
Странно. На этот раз тихо. Ни звонких девичьих голосов, ни глухого мужского. Беда! Распахиваю дверь в «девичью». Никого. Но беспорядок, конечно, дикий, как уж повелось… но какой-то еще «более больший», как мы шутили с друзьями всю жизнь. И вот – дошутились.
Через проходной мой кабинетик – к отцу, и уже заранее чувствую – есть! Успел! В смысле – он. Сделать. Что-то непоправимое. Протяжно скрипит его дверь. Помню, отец, сверкая глазами, требовал смазки, потом забыл… точнее, оглох. Голова опущена. Лысина сияет. Но сам – нет. Молчит. Обычно он начинал, по старшинству. Что же случилось?
– Ты холодный человек! – грозно тычет в меня пальцем.
– Но это и помогает мне все выдерживать. Ты, горячий… Что натворил?
Пауза.
– Я выгнал их… к чертовой матери!
Из моего дома. В котором хозяин – я.
– Да. Нахозяйничал! – произношу.
И я ухожу на кухню, чтобы набраться сил. Хотя здесь их не наберешься. Грязь – непролазная, и это тоже – на мне! Нету их! И его выгнать, что ли? Раскомандовался! Но тогда – вакуум. Иду в его кабинет. Он сидит за столом, облепив свою огромную лысую голову пальцами. Сажусь. Молчим.
– Ладно, – поднимает глаза, блеснувши слезой. – Нонна пусть возвращается. Она хороший человек.
– А Настя? – вынужден сказать я.
Он опять в бешенстве.
– А Настя… пусть с парнем своим живет.
– Где?
– В Петергофе… Они там умерли все… Родители Нонны, – добавляет нетерпеливо.
– Ну, и что здесь радостного? – спрашиваю я, имея в виду не только смерть родителей Нонны, но и все происходящее с нами.
Задумывается – и вдруг снова вскидывается:
– Парень мне понравился! Помогает ей…
– Смотря в чем.
И мы опять умолкаем. Потом на кухне пьем чай, черпая силы в нем. Потом батя подходит ко мне и, потрепав мои жидкие космы, произносит жалостливую фразу:
– Эх, товарищ Микитин! И ты, видно, горя немало видал. Да!
– Что «да»? – вздрагиваю я.
Он, мучительно сморщившись, щелкает пальцами, вспоминает.
– Это… Заходил твой друг.
– Какой?
– Впервые его вижу. Нахал! Что-то требовал от меня, попрекал чем-то…
Фека! После освобождения за много лет – впервые! Что-то чрезвычайное. Сердце сжимается в смутном предчувствии.
– С лестницы его спустил!
Разгулялся батя.
– Да он зарезать тебя мог запросто!
– Что-о?
Сейчас и меня с лестницы спустит.
– Всё? – с надеждой спрашиваю.
Продолжает морщиться, щелкать.
– Это… Ольга звонила!
– Понимаю… Моя сестра. Твоя дочь. И что сказала?
– Алевтина померла! – выпаливает он.
Так они и не встретились в этом доме! И виноват я. Мало старался. И вот – еду в Москву, где уже нет мамы… но еще можно увидеть ее. Тени на столике появлялись при подъезде к большой станции. Замирали на некоторое время. И снова двигались. И таяли, как и свет за окном.