Его убийцы в опломбированных вагонах немецкой железной дороги выехали из Цюриха. Более десяти лет прошло с того момента, как они, большевики, днем хмурые, а ночью веселые, бежали из России. Теперь, в марте 1917 года, они почувствовали, что пришло время вернуться на нервную и растерзанную родину. Но как добраться до России через вражескую Германию? Англия и Франция даже не подумали помочь перебежчиками и отправить их в Россию через оранжевую Испанию так, как в 1916 году отправили террориста Освальда Райнера, убийцу во имя британской короны. Поэтому помощь пришлось просить у Германии. То, что небольшой большевистский комитет обратился за ней к врагу России, не поколебало веселых революционеров, мечтавших о новой паре обуви на каждый день. Впрочем, они были против войны, они были «над схваткой». Они хотели ее остановить и являли собой хороший человеческий груз для немецких железных дорог. Поэтому их просьба, переданная через швейцарского социалиста Фрица Платтена, была удовлетворена. Сорок человек с семьями и багажом отправятся в двух опломбированных вагонах, которые, в соответствии с точным немецким расписанием движения поездов, будут прицеплены к государственным поездам железных дорог Баден-Бадена, Вюртемберга и Гессена. Пассажиры будут путешествовать инкогнито. Они не имеют права выходить из вагона, по пути им не разрешено принимать каких-либо посетителей. Большевики принимают эти условия и начинают укладывать вещи в свои дорожные чемоданы. Ни у кого утром в чемодане не оказалось мокрой одежды, и никто, кроме одного пассажира, не усомнился в том, что необходимо вернуться в Россию.
Начало самого важного путешествия на поезде было назначено на пять часов десять минут утра 24 марта 1917 года. Все ленинские спутники, так же как и спутники Одиссея, явились на назначенное свидание с судьбой в Цюрихе. В дорогу отправились и швейцарские и австрийские большевики, среди последних был и австриец Карл Радек, единственный, кого десятидневное путешествие сильно изменило. Все это произошло из-за одного мальчика, которого Радек захотел видеть своим сыном. Как только поезд со своими поющими пассажирами, разместившимися в двадцати семи купе первого, второго и третьего класса, пересек швейцарско-немецкую границу, персоны нон-грата увидели, что такое война. Пять лет они провели как вежливые, бедно, но аккуратно одетые эмигранты, попивая кофе со сливками в дешевых пыльных кофейнях Швейцарии. Сейчас пришел час сквозь окна купе посмотреть в лицо Великой войны. С обеих сторон дороги они увидели дохлых лошадей и ослов с разинутыми ртами, покрытыми пеной мордами; на перронах маленьких станций, где останавливался поезд, не было ни одного мужчины; на одной из станций толпа собралась под окном купе, где сидели подруги Зина Зиновьева и Надя Крупская, только потому, что через оконное стекло люди увидели половинку порезанного белого хлеба; немецкие ночи, сквозь которые они мчались, светились тысячами звезд и постоянными тусклыми отблесками в сопровождении непонятного грохота вдали.
Однако никто как будто бы не хотел придавать этому значения. В опломбированных вагонах царило натянутое веселье. Надя кипятила воду для чая на старой швейцарской спиртовой плитке, а Ленин читал и беседовал с товарищами на немецком, русском и французском языках. Казалось, что в путешествие отправилась группа биологов или искусствоведов, пассажиры восхищались красотами черных лесов немецкого севера и зеленым кристаллом реки Неккар. Они были в восторге от средневековых немецких городов, приветствовавших их поклоном своих мрачных и обгорелых фасадов.
Все ощущали радость, все, как античные моряки, были уверены в безопасности путешествия, хотя никто не знал, как выглядит противоположный берег. Только товарищ Радек был подавлен. Вначале он тоже был настроен повеселиться вместе с другими, не отказывался от того, чтобы взять в руки гитару и спеть, но постоянно заглядывал в окно. Причиной тому был один мальчишка. Впервые он заметил его на вокзале в Ротвайле, где тот, как взрослый, толкал большую тележку, переполненную багажом припозднившихся пассажиров. Как австрийский большевик разглядел его в темноте, глубоко за полночь, глядя сквозь голубоватое стекло опломбированного вагона? Мальчик был хрупким, очень худым, с веснушками у носа, с одновременно плачущим и задиристым взглядом, характерным для рано повзрослевших детей. Захотелось ли Радеку, чтобы так выглядел его сын, или его тронуло то, что груз, который мальчик волок по перрону, во много раз превосходил его маленькую фигурку? Он не смог бы на это ответить.
Поезд стоял целых полчаса, и Радек смотрел на этого мальчика, с трудом толкающего тележку с неповоротливыми колесами то вперед, то назад и забрасывающего на нее вставшие на пути чемоданы. Кем был этот мальчишка и чем затронул его в этой ночи? Он не мог ответить. Когда поезд тронулся, Радек был уверен, что эта сцена смешается с другими неприятными картинами воюющей Германии. Но уже на следующем вокзале в Вормсе — он мог в этом поклясться — снова появился тот же самый мальчик. Теперь он стоял в одиночестве, казалось, ожидая кого-то. Как он смог добраться сюда со скоростью поезда государственной железной дороги Баден-Бадена? Или это был его близнец? Радек хотел открыть окно и окликнуть его, но поезд уже тронулся, и теперь он нетерпеливо ждал следующей остановки в старинном городе Штутгарте… где снова увидел того же самого мальчика. Он застонал и прикрыл рукой рот, чтобы его не услышали другие. Мальчик был ранен и опирался на костыль. То же самое лицо, те же веснушки возле носа, тот же взгляд маленького брошенного щенка. Мальчик стоял в одиночестве, готовый отречься от своей слишком рано приобретенной серьезности и ухватиться за материнскую юбку, но рядом не было никого, кто кинулся бы ему на помощь из поезда, которым ехали большевики, запертые в двух вагонах немецких и швейцарских железных дорог. Разве в других вагонах нет пассажиров? Где мать этого мальчика, недоумевал товарищ Радек, когда состав продолжил свой путь.
Франкфурт, Карлсруэ, Манхейм, вокзал Берлин-Фридрихштрассе — и везде тот же самый мальчик, только каждый раз в новой роли. То скучающе поглядывает, как карманник, то плачет, как будто заблудился, то снова тащит багажную тележку или стоит весь в синяках. Радек был счастлив, когда революционеры достигли северного побережья и выбрались из Германии. В Швеции он не видел мальчика, так же как и в заснеженной Финляндии, но зато он появился на железнодорожном вокзале в Петрограде. Это был тот самый немецкий мальчик! С веснушками на лице, с тем же самым взглядом голубых глаз и слишком рано приобретенной серьезностью. Этот старый-новый мальчик заговорил по-русски.
— Здравствуйте, товарищ Радек, я вас знаю, — сказал он и серьезно протянул ладонь для рукопожатия.
— А откуда ты меня знаешь? — спросил австрийский большевик на ломаном русском и по-мужски пожал маленькую ладонь.
— Меня попросили встретить и позаботиться о вас, пока вы не освоитесь.
— У тебя есть что-нибудь общее с немецкими мальчишками из Ротвайля, Карлсруэ, Штутгарта и других германских городов?
— Я не понимаю, товарищ Радек. Я ненавижу немцев. Что это вы видели там, в Германии?
— Ничего, ничего, — ответил Карл Радек и подумал, что его время прошло. Он обнял этого русского мальчишку, как будто обнимал тех других, встреченных в Германии, и понял, что теперь все будет иначе, чем до сих пор. Через три года после окончания Великой войны Карл Радек снова станет эмигрантом. Будет метать громы и молнии в Ленина и большевиков, называя их в американских газетах «бациллами мира», и никому не скажет о том, что первая трещина в его революционных взглядах появилась тогда, когда ему показалось, что в каждом русском и немецком городе есть один и тот же светловолосый мальчик, ожидающий только его.
Впрочем, Радека хоть кто-то ждал. Однако, когда состав с двумя опломбированными вагонами проходил через Карлсруэ, в своем доме химик Фриц Габер, отец всех готических докторов, сидел в одиночестве. Он был вдовцом, а сына отправил на учебу в военное училище. Он получил несколько дней отпуска для продажи старого семейного дома, еще сохранившего запах его жены Клары Иммервар. Химик-смерть думал теперь о том, что время его успехов прошло. Он был еще прежним, все еще считал, что в мирное время ученый принадлежит всему миру, а во время войны — только своей нации, но на себя он уже давно смотрел как на мертвеца. Он рассуждал как ученый: на сколько процентов он мертв?