Может быть, швейцарский криминолог оказался слишком близко. Мир на чужбине выглядит иначе, чем на родине. Едва услышав, что сербские части вошли в Белград, старый король Петр в своей греческой резиденции отдал приказ, чтобы все его вещи упаковали в пять больших дорожных чемоданов. Вскоре он переупаковывает самые необходимые вещи в три чемодана. Размышляет… Ограничивает багаж до одного чемодана. Отказывается даже от этого багажа и решает взять с собой только небольшую дорожную сумку, появившуюся у него совсем недавно. Откуда она взялась? Прошло совсем немного времени с тех пор, как королю кто-то подарил эту весьма невзрачную сумку из пестрой верблюжьей кожи. Ему сказали, что она принадлежала какому-то восточному торговцу и объехала с ним полмира. Кто принес эту сумку караванщика? Почему подарил именно ему? Король не может этого вспомнить, но знает, что сначала принял ее с неудовольствием.
Теперь он решил упаковать необходимые вещи именно в эту сумку из верблюжьей кожи. Правда, даже в нее почти ничего не положил, но это совсем не важно. Постепенно превращаясь в отчаявшегося старца, он все серьезнее и заботливее относится к этой сумке как единственному багажу. Называет ее «моя камилавка». С изнанки у нее кожа темно-красная, на сгибах — оранжевая, а с лицевой стороны — шершавая. Странный багаж начинает порождать странные мысли. Король Петр начинает верить, что эта маленькая дорожная сумка сделает все, чтобы он вернулся на родину.
Через несколько дней ему становится плохо. Девятнадцатого декабря 1918 года у короля Петра случился инсульт. Поправлялся он с трудом, но «камилавку» из виду не упускал. Как только немного встал на ноги, еще раз осмотрел ее содержимое и телеграфировал сыну, что хочет немедленно вернуться в освобожденный Белград, даже если для этого придется ехать через Дубровник и Сараево. Он смотрел на сумку из пестрой верблюжьей кожи в уверенности, что она зовет его в дорогу. Но он был неправ. Связанные с поездкой дела затянулись. Регент был против возвращения отца до торжественного акта об объединении. Шли дни, а старый король так и не понял, что «камилавка» на самом деле была якорем, тянувшим его ко дну и удерживавшим в этом приятном, но чужом предместье Афин. Так для одного старца Великая война закончилась разглядыванием проклятой сумки из верблюжьей кожи, которая, завершив жизнь одного торговца восточными пряностями, стала связывать нити жизни одного короля.
Гораздо позже король Петр вернется на родину, но это случится в другой, новой жизни человека с тяжелыми последствиями инсульта — человека, который даже не сможет разборчиво подписать акт о своем отречении. Когда старый король Петр наконец отправится в путь, он нигде не сможет отыскать небольшую сумку из верблюжьей кожи, которую нужно было без раздумий выбросить еще в 1918 году.
СЕЙЧАС Я МЕРТВ
«Я Вильгельм Альберт Владимир Аполлинарий Костровицкий. Сейчас я мертв… Меня наконец доконал тот мартовский осколок 1916 года, который со свистом врезался мне в голову, визжа, как сумасшедшая кошка, опоздавшая на февральскую случку. Именно 9 ноября 1918 года в три часа дня и несколько минут умерла каждая запятая моих ресниц, а моя огромная грушеподобная голова начала сохнуть от черешка… Странно, что я могу описать свой путь после смерти, но вот что случилось. Я умер и обрел два тела. Одно неподвижно лежит на кровати, глубоко продавив матрас, голова покоится на подушке. Второе — мое новое тело — хватают и волокут, как жандармы. Вначале меня притащили в полицейский участок. Обвинили в том, что я украл собственную жизнь, и после короткого разбирательства отправили в тюрьму, похожую на тюрьму Санте, где я провел три самых позорных недели в моей жизни. Они сказали мне, что я мертв, но я только оскалился им в лицо и ощетинился всеми своими ресницами. Впрочем, им это, кажется, абсолютно все равно. Я слышу, как один говорит: „У него нет права принимать посетителей. Три дня не пускайте к нему даже адвоката мертвых!“ В каптерке я получил рубашку, полотенце, простыню и одеяло. Это еще больше убедило меня в том, что я не мертв, потому что покойнику все эти вещи ни к чему. Тем не менее я был неправ. Все еще улыбаясь от уха до уха, я надел рубашку на свое странное прозрачное тело, но, поскольку и она была прозрачной, это выглядело так, словно я ничем не прикрыл свою голую грудь; полотенцем я обмотал свою прозрачную шею, и оно тут же стало невидимым. Только теперь я понял, что все-таки мертв.
Меня повели в камеру. Ровно сто одиннадцать шагов прямо, еще семьдесят шесть шагов по коридору направо, потом еще двадцать два шага прямо и — как ни странно — десять шагов назад, и я оказался прямо перед своей камерой. Дверь сама захлопнулась за мной, и я услышал, как щелкнул засов. Я заперт. Мне хочется петь и писать прекрасные стихи, но мои стихи пусты, а все написанное на бумаге не оставляет следов. Я слышу только мелодию катрена. Мне ничего не понятно. Я совсем сошел с ума. Провожу в камере одну, вторую и третью бессонную ночь и задаю себе только один вопрос: почему ее стены не прозрачные? Словно в ответ на мой вопрос, задняя стена камеры одиночного заключения начинает тускнеть и истончаться. В конце концов я прикасаюсь к ней и разрываю, словно паутину какого-то злобного паука, о котором я уже писал. Сквозь дыру в паутине я выхожу на широкое поле и вижу много людей, как будто передо мной целый полис, город всех людей — как Париж со всеми его жителями, — и все они стоят и чего-то ждут. Некоторые собрались большими группами, другие стоят поодиночке. Один говорит мне (о Боже!), что я вижу перед собой всех французов, погибших во время Великой войны.
Они подходят ко мне как жертвы, и каждый просит у меня кусочек хлеба и каплю воды. Первыми ко мне подходят пятьдесят французских героев Вердена. Все в новых ботинках. Марин Гильмен (победитель в трех настоящих дуэлях), Жан-Луи-Мари Энтерик (со взглядом самоубийцы), Пьер-Жан-Ремон Фор (по прозвищу „Буйвол“), Люсьен-Рене-Луи Рен (человек с шестью именами, из которых я называю только три), Жозеф-Антуан-Ришар (красивый, как киноактер), Ожен-Форен Васа (погиб на втором километре под Верденом, при нем был небольшой круглый монокль, свидетельствовавший о лучших временах) и еще сорок четыре героя полностью — с головы до пят — покрывают меня своими ладонями, так что мое прозрачное тело словно одето в пятьсот их пальцев!
Однако я все-таки отталкиваю их, потому что хочу получше рассмотреть это поле мертвых. Ко мне подходит лейтенант, говорит, что его зовут Жермен Деспарбес. Он рассказывает мне, как в 1914 году под Леонвилем играл в карты с мертвыми. Он не успевает закончить свой рассказ, а мне не удается спросить у него, кто же победил в той игре, как ко мне приближается следующий. Деспарбеса отталкивает Люсьен Гиран де Севола. Говорит, что он организовал первое военное представление в расширении траншей, названном „Отель Ритц“, но и он не заканчивает рассказ, потому что ко мне подходит Станислав Виткевич с вопросом, не знаю ли я что-нибудь о его жене, умершей в первый военный год от чахотки в муках, достойных сострадания. Я ответил ему, что не знаю, и заметил своего пулеметчика Шаплана. Он сидит и пишет домой на открытке Биро, сообщая мне мимоходом, что это магические открытки и могут сами себя писать и отправлять после смерти солдат.
„Хватит, — говорит кто-то, — что вы кидаетесь к нему, как к Одиссею? У него нет права на это имя“.
„Остановитесь, — кричу я, — я не хочу умереть раньше, чем найду любовь (готов был сказать: „своей жизни“), потому что знайте, я и мертвый должен любить!“ Кто-то, словно отвечая мне, приближается издалека. Она небольшого роста. Но красавица. На ней длинная белая шуба до самых щиколоток. Смотрит на меня. Подходит. Мата Хари. Какой я счастливчик! Она прижимается ко мне всем телом. Распахивает шубу и прижимается ко мне обнаженной грудью, животом и бедрами. Поднимает смертельно бледную ногу и обвивает ею мою талию. Мне кажется, что моя мужественность еще не умерла, так же как и обоняние. Я чувствую запах крови. „О, Мата Хари, твоя серебряная грудь все еще залита кровью! Посмотри, ты запачкала своей кровью мой лейтенантский мундир. Но я люблю тебя, хотя сейчас я мертв“.