Ширма была двустворчатая с росписью, которую ты хорошо запомнила. Справа изображались добрые индейцы, следовавшие за пастырями и другими испанцами. Слева — плохие индейцы в аду; одни варились в котлах, других пожирали чудища, похожие на свиней.
Ты потом мне однажды сказала, что и тут ни о чём не догадалась.
После мессы отец просил тебя остаться в церкви. Даже не просил, а прямо запретил выходить из неё. И опять ты ничего не заподозрила. Тебе и в голову не пришло спорить. Он закрыл за собой обе створки дверей, даже не подумав о том, что оставляет тебя в темноте. И снова ты не возражала.
На самом деле ты только о том и мечтала — остаться одной. Не для молитвы, а ради инструмента, который ты увидела в храме сбоку. Миниатюрный орган, построенный индейцами под присмотром прежнего священника. Редко, так редко приходилось играть на органе в своё удовольствие!
Ты знала, что играешь хорошо.
И ты предалась радости громогласных созвучий. Звучали все гимны, которые ты знала без нот. Церковь сотрясалась.
В перерывах ты слышала снаружи голос отца, извергавшего потоки страшных ругательств. Мы к его грубости были привычны. Он со всеми слугами в Лиме обращался как со свиньями и собаками. Да ты и сама, бывало, преспокойно употребляла грязные слова.
Играла ты долго. Без малейшего предчувствия, без тени догадки о том, что происходит снаружи.
Переиграв все песнопения, которые знала наизусть, ты ощупью пробралась к выходу.
Лучи заходящего солнца ослепили тебя.
Ты не сразу поняла, что они там делают, зачем там деревянная колода и котёл с варом. Не поняла и того, откуда здесь две огромные свиньи — два белых нехолощённых хряка, метавшихся зигзагами по эспланаде. Обычно местные свиньи были маленькие и чёрные. Эти показались тебе какими-то чудовищами.
Отец сидел спиной к тебе на высоком кресле, поставленном под аркадой. Перед ним стоял Херонимо.
Твоё внимание привлёк один чёрный невольник, которого на асьенде прозвали «Палач». Здесь у него в руках был не кнут, а топор.
Херонимо наклонился. Ты увидела, что он держит индейца на коленях, а Лоренсо насильно кладёт руку индейца на колоду. Над их головами сверкнула сталь. Топор упал. Крика не было. Только два хряка страшно захрюкали и кинулись к плахе. Человек на коленях упал ничком. Земля была вся в крови. Херонимо бросил обрубок, оставшийся на колоде, в большую корзину. Свиньи подбежали ближе. Херонимо немного помотал корзиной у них над мордами, дразня аппетит, как кормят собак. Потом медленно, нехотя, перевернул корзину и высыпал на головы хрякам целый дождь отрубленных ладоней. Свиньи с хрюканьем и с дракой принялись их пожирать.
Херонимо поднял индейца, подтащил к котлу и опустил культю в вар, чтобы прижечь рану.
Наказанный потерял не слишком много крови. Впредь он мог по-прежнему работать. Как и ещё десятка два покалеченных индейцев. Они пошатывались в сторонке, некоторые упали в обморок.
Херонимо и его люди подняли лежавших и поставили всех перед капитаном Баррето.
Отец встал, сделал несколько шагов вперёд по площади в сторону изувеченных. Он обратился к ним с длинной речью по-испански: они-де сами заставили его прибегнуть к этому наказанию. Если они будут продолжать его обкрадывать, резать и есть его свиней, пытаться убежать в горы, как сделали недавно, то им уже отрубят не руки, не ноги и не носы...
Он прервал свою речь и обернулся.
В этот миг он встретил твой взгляд.
* * *
Попытка восстановить мир... Общая работа с быками на домашней арене, разговор о будущем замужестве только тем и были: твоим первым шагом навстречу ему, первым опытом примирения.
В первый раз после той страшной поездки в Кантарос ты просила прощения.
И что же вышло? Тебя заперли. Допускали к тебе только духовника.
Херонимо торжествовал, то и дело повторяя пословицу, которая, на его взгляд, вполне передавала твоё положение: «Двум петухам на одной навозной куче не ужиться». Так изящно он намекал на твои отношения с доном Альваро и с отцом.
* * *
Твоё заточение продолжалось около двух месяцев. Торжества по случаю приезда вице-короля миновали. Ты на них не появилась. Наказание было исполнено. Наказание должно быть отменено. Так теперь постановила наша матушка.
Она была одной из первых красавиц Лимы. Но семнадцать родов всё-таки состарили и высушили её. Выходила она теперь только в церковь или в больницу на углу нашей улицы. Она навещала больных, шила, молилась и желала покоя. С нами, одиннадцатью оставшимися в живых детьми, она никогда не повышала голоса. Она была вальяжна, даже ленива, но тем не менее могла оказываться упрямой и неуступчивой, как король.
В то утро, войдя в её покои наверху, я застала её печальной. Она сидела, по обыкновению поставив ноги на жаровню, склонив голову над шитьём. Как всегда, она в тишине своей комнаты вела разговор с Богом. «Господи Боже мой, — шептала она, — к чему весь этот кавардак? К чему, Господи? — повторяла она, нервно продёргивая иголку. — Девчонка раскапризничалась!»
Я поцеловала ей руку.
— А, вот и ты, — сказала она. — Я тебя ждала. Что-нибудь слышно про твою сестру?
— Я знаю только то, каких прислужниц поставил Херонимо надзирать за ней. Во-первых, свою сожительницу, а ещё самую глупую и запуганную из всех кухарок.
— Это мне известно. Твой брат, конечно, не дал ей Инес, которая её любит и слепо ей повинуется... Всё это плохо кончится! С доном Альваро положение становится невозможным: он же приходит сюда, чтобы с ней повидаться, ухаживать за ней. Как сказать благородному и воспитанному человеку, что его невесту держат взаперти, потому что она не хочет идти за него? Что она скорее позволит всего лишить себя, чем примет его предложение? Как признаться перед ним в таком сумасбродстве? С этим скандалом надобно покончить. Исабель должна покориться. Сделай так, как считаешь нужным.
Матушка покачала головой. Она по-прежнему не понимала тебя и не одобряла. Но тем самым она как бы дозволяла мне нарушить отцовский запрет: повидать тебя, урезонить, убедить...
Попасть к тебе было делом нелёгким. Жалюзи твоей комнаты выходили только на балкон второго этажа вокруг второго внутреннего двора. Я хорошо знала это место: в этой комнате я жила вместе с тобой до замужества. Огромный фикус во дворе полностью загораживал свет. Впрочем, комната была просторная. И богатая, хотя и без пышности. Дубовые панели до середины белёных стен, резные наличники чёрного дерева на окнах и двери. Это деревянное роскошество говорило о нашем состоянии. Но ничего напоказ. Весь блеск семейства Баррето отец сосредоточил в парадных залах на первом этаже. Они были ещё темнее и холоднее жилых помещений, зато так и сверкали великолепием ювелирного мастерства. Серебряные канделябры, серебряные блюда, серебряные сосуды были украшены сценами на религиозные сюжеты. Под самым потолком (впрочем, низким и сводчатым, на случай землетрясений) висел портрет Франсиско Писарро, которому отец остался верен, когда испанцы принялись убивать друг друга, и прочих конкистадоров в доспехах. Итальянские художники, никогда не видавшие этих конкистадоров, изображали их как Бог на душу положит.
В наших же спальнях ничего подобного не было. Никаких картин — только фигура Спасителя из слоновой кости на огромном Распятии над алтарём, где всегда горели свечи. В глубине, в кабинете спала дуэнья, которую приставил к тебе Херонимо. В ногах у дуэньи, на стуле — служанка. Они шпионили за тобой и доносили своему хозяину обо всём, чем ты занималась. От них он знал, что большую часть дня ты молилась перед Распятием. А остальное время проводила за туалетом перед блюдом, которое служило тебе зеркалом. Суета сует! Мне они говорили: каждое утро ты одеваешься так тщательно, как будто тебе сегодня идти стоять на почётной трибуне. Им ты велела умывать себе лицо и руки. Волосы твои они расчёсывали на пятьдесят частей и укладывали в шиньон. Ты велела надевать на себя фижмы и все нижние юбки. Кружевные манжеты и воротники. Беда, если воротничок покажется тебе недостаточно накрахмаленным! Ты желала быть безупречной. Даже наедине с собой — особенно наедине с собой... За такими хлопотами проходили часы — столько, сколько ты считала нужным. К чему всё это было? Загадка... Подруга Херонимо спросила тебя об этом. Ты ответила: раз «дуэнья» об этом спрашивает — значит, ответа не поймёт.