Она обняла меня за шею и притянула мое лицо к своему, постояла так несколько мгновений. Затем поднялся ветер, в ночи послышались звуки, звуки зова, и она ушла, оставив меня там, в тени.
Я сел на бордюр и подумал о годах, прошедших с тех пор, как я умер. Годы без Музыки и Света в душе. Скитался, ничто не поддерживало меня, кроме воспоминаний и единорога. Как мне было жаль его; он был приставлен ко мне, пока я не получу свой шанс. И вот теперь это время пришло, я сделал все, что мог, и потерпел неудачу. Должна была состояться пара призраков, он и она, искренне любящая друг друга. Не состоялась. Шанс потерян. Почти потерян.
Лизетт и я были двумя сторонами одной монеты, обесценившейся, которую невозможно было потратить. Нас лишили последнего пристанища, не дали упокоиться с миром, бросили на произвол судьбы скитаться и раскаиваться в наших преступлениях, и только однажды между смертью и вечностью у нас будет шанс. Этой ночью… этой ничем не примечательной ночью… это был наш шанс.
Мой единорог подошел ко мне и потерся мордочкой о мое плечо. Я протянул руку и почесал у основания его спирального рога, его любимое место. Он издал долгий серебристый вздох, и в этом звуке я услышал приговор и ему, и мне. Наши судьбы были связаны. Связаны тем, кто предопределил шанс этой ночи. Но если я проиграю, то проиграет и мой единорог, тот, кто странствовал со мной все беззвучные, лишенные света годы.
Я встал. Я ни в коем случае не был готов к сражению, но как-то ведь нужно было потратить время этого мира оставшееся до перехода.
— Ты знаешь, где все это непосредственно будет происходить?
Мой единорог двинулся вдоль по улице.
Я последовал за ним, безнадежность боролась с разочарованием. До рассвета все должно закончится, у меня последний шанс. После полуночи начинается переход. Времени было мало, и, когда оно закончится, ни для Лизетт, ни для меня, ни для моего единорога не останется ничего, кроме времени. Навсегда.
Вскоре я понял, куда мы направляемся. Шум Квартала уже стих. Дело близилось к рассвету. Человеческие вши наконец-то заползли в свои норы, чтобы отоспаться после ночного разгула. Мне хотелось обрести силу, способную уничтожить раковую опухоль, в которую превратились Бурбон-стрит и Квартал с его туристической грязью и кричащим неоном, вернуть ему красочный, но здоровый вид, в котором он процветал сто лет назад, много лет назад. Но я был всего лишь призраком, а не одним из богов, обладающих такой силой, и очень об этом сожалел. Не плохо было бы совершить такое под занавес. У Лизетт, наверно, таких мыслей не было, ведь она здесь выросла, привыкла.
Мой единорог свернул на темные улицы, двигаясь всегда в одном и том же направлении, и когда я увидел первые черные очертания надгробий на фоне ночного неба, светлеющего ночного неба, я понял, что был прав в своем предположении о пункте назначения.
Кладбище Сент-Луис.
О, как я жалею тех, кто никогда не видел всемирно известное кладбище Сент-Луис в Новом Орлеане. Это идеальное кладбище, само совершенство, самое прекрасное кладбище во Вселенной. (В некоторых конструкциях есть совершенство, которое полностью определяет функцию. Например, датские стулья не могут быть ничем иным, как стульями. Они настолько совершенны, что, если бы мир, каким мы его знаем, закончился, и через миллиард лет новоорлеанские тараканы заняли бы в нем место человека. То они, занявшись археологическими раскопками и найдя один из этих стульев, несомненно поняли бы, для чего предназначен этот предмет. И, исходя из этого, они могли бы воссоздать облик человека. Хотя сами они стульями не пользовались, физически не были предназначены для этого. Именно такое совершенство имеют в виду, когда говорят о всемирно известном кладбище Сент-Луис.)
Кладбище Сент-Луис древнее. Оно вздыхает тенями, удобно устроенными склепами и многие стали известными после смерти только потому, что они были похоронены на кладбище Сент-Луис. Уровень грунтовых вод находится всего на восемнадцать дюймов ниже уровня Нового Орлеана — по этой причине здесь нет могил. Тела захораниваются над землей в склепах, в усыпальницах, скелетохранилищах, мавзолеях. Надгробия разные, нет двух одинаковых, каждое из них является свидетельством искусства камнереза. Свидетельством того высокого положения, которое покойный занимал при жизни.
Ночь близилась к концу. Рассвет еще не окрасил небо на востоке, но в ночи чувствовалось потепление; это было время моего шанса. Шанса Лизетт.
Мы приблизились к кладбищу, мой единорог и я. Из глубины, в центре каменной линии горизонта за оградой, было видно ледяное сияние пульсирующего синего света. Такой свет в рефрижераторе — холодный, плоский.
Я взобрался на своего единорога, прижался к его шее, вцепившись в гриву обеими руками, прижав колени к его шелковистым бокам, которые теперь переливались светом и красками, и издал негромкое одобрительное шипение, тихую команд «вперед».
Мой единорог перемахнул через ограду и мы оказались на всемирно известном кладбище Сент-Луис.
Я спешился и поблагодарил его. Мы начали пробираться между надгробными плитами, склепами, усыпальницами.
Голубое свечение становилось все отчетливее. И теперь я мог слышать, как ветры несбыточной мечты поднимаются, кружатся, налетают. Ветры перехода. Пульсация света, завывание ветров, умирающая ночь. Мой единорог оставался рядом. Даже мы, обитатели мира духов, знаем, когда нужно бояться.
В конце концов, я рассчитывал только на свой шанс, я не был под защитой бога. Беззащитный, даже после смерти.
За исключением некоторых случаев зимой, в Новом Орлеане нет тумана. Но сейчас вокруг нас начал формироваться туман. Я вспомнил ту ночь, когда я умер. Тогда был туман. Я покончил с собой.
От меня ушла моя третья жена. Она ушла ночью, пока я был на деловой встрече с клиентом; меня наняли проектировать церковь в Батон-Руж. В тот день я отпаривал старые обои в квартире, которую мы снимали. Это должен был быть наш первый совместный дом. Я использовал деревянную стремянку, конденсатор пара. Под потолком стояла такая ужасная жара, что я чуть не упал в обморок. Она принесла мне свежевыжатый лимонад. Затем я принял душ, переоделся и отправился на свою встречу. Когда я вернулся, ее уже не было. Была записка.
Мы с Лизетт были двумя сторонами одной монеты, лишенные после смерти покоя, если разобраться, за одно и тоже преступление. Она никогда никого не любила. Я любил слишком многих, то есть, по сути, не любил никого. Чрезмерное баловство в чем-то столь деликатном, как любовь, считается чудовищно оскорбительным в глазах Бога Любви. И наказание для таких — болтаться между смертью и вечностью, имея всего один шанс исправить этот тоскливый ужас. Сегодня это может случиться. Сегодня или никогда.
Вокруг нас образовался туман, и мой единорог подобрался поближе ко мне, какой-то маленький, почти робкий. Мы двигались в сферы, которых он не понимал, где его ограниченная магия была бесполезна. Это были сферы могущества, настолько недоступные даже существам из зоны лимбо — таким, как мой единорог, — настолько совершенно чуждые даже странникам промежуточной зоны — Лизетт и мне, — что мы были так же беспомощны и ничего не понимали, как и те, кто живет. У нас было только одно преимущество перед живыми, дышащими, пока еще не умершими людьми: мы точно знали, что царства по ту сторону существуют.
Тот, кто дал мне шанс, дал шанс Лизетт, жил где-то в этих непостижимых сферах, и несомненно, наблюдал сейчас за нами. Туман клубился вокруг нас, холодный и вековечный, как пыль гробниц фараонов.
Мы двинулись сквозь туман, к пульсирующему центру голубого света. Там увидели Лизетт. Она лежала на алтаре из хрусталя, обнаженная и дрожащая. Вокруг нее стояли Они — высокие и прозрачные человеческие фигуры без лиц. Внутри их прозрачных форм клубился странный серебристый туман, похожий на дым от священных кадил. Там, где должны были быть глаза человека или призрака, были только тускло мерцающие отблески светлячков внутри, висящие в дыму, движущиеся, меняющие форму и положение. Глаз вообще не было. Высокие, очень высокие, они возвышались над Лизетт и алтарем.