– Проснулись? Одевайтесь – заодно и прогуляетесь, – смотрит в дверях на нас мама.
– Я сейчас. Иза, поторопись!
Мы с мамой отходили уже от дома, когда Иза догнала нас. В тёплом полушубке, валенках, большой клетчатой шали, с перекинутой за плечи торбочкой, мама идёт в серединке. В тёмных шалях поверх коротких пальтишек и в старых коротких валенках мы пританцовываем рядом.
Просыпающееся село встречает нас таинственно-тихо. Звучно хрумтит под ногами снег. Мама встревожена, но нам с Изой на утренней зорьке рядом с нею шагается беззаботно и весело.
– Ой, мама, хорошо-то как!
– Да, и впрямь хорошо.
– Смотри, ещё звёздочки не спрятались – гуляют…
– Пойдёмте скорее! Не опоздать бы!
Когда подошли к речке, совсем уже рассвело. Поднялись на берег и увидели мчавшиеся на нас розвальни. Лошадь, погоняемая кучером, быстро приближалась.
– Скорей! Не успеем до дороги добежать! – торопит нас мама.
– Они же видят – подождут!
– Не подождут! Это чёрт, а не кучер! Не тот человек!
– А Манька Сапко?
– Она не поехала.
Сани совсем близко. Мы почти рядом. И тут происходит что-то непонятное: розвальни без задка мчатся мимо. С криком: «Подождите! Подождите!», полагая, что нас не узнали, мы с Изой несёмся вслед. Оглянулись: мама не бежит – идёт, вытирая глаза.
И тут я всё понимаю… От обиды и злости исчезает усталость, и с утроенной энергией я несусь за санями:
– Стойте! Стойте! Подождите маму!
Иза отстаёт. Сани удаляются, а я, несмотря на острую боль в боку, не перестаю бежать и кричать: «Стойте! Стойте!»
Уже ясно различаю выражение лиц. Оглянувшийся кучер, видя, что девчонка не сбавляет скорости, со злобой ударяет лошадь:
– Но-о-о!
– Не-ет! Не-ет! – визжу я.
…Женщины заспорили. О чём – не разобрать, но… не сбавляя шага… не теряя надежды… уверенности, что в кучере заговорит совесть, я всё бегу и бегу.
– Догоню! Все равно догоню! – уже просто хриплю я.
– Остановись, душегуб! – жалеет меня кто-то.
– Догоню… Стой…
Чей-то спокойный голос приказывает:
– Остановись. Она будет бежать, пока не упадёт.
Кучер натягивает вожжи, лошадь замедляет бег и останавливается. Тяжело дыша, я подбегаю.
– Ты… ты… Плохой!.. Злой! Дрянь! – и со злобой в него плюю. – Что тебе мама сделала? Что? У нас тоже денег нет!
– Успокойся, девочка, не кричи – подождём мы вашу маму! – говорит голос, велевший кучеру остановиться.
Мама и Иза далеко отстали, идут, держась за руку.
– А ну, быстрей! Бегом! – командует кучер, но они, к моему великому торжеству, шага не прибавляют. Глядя на них, молча ждём. Они подошли, и я, словно взрослая, распоряжаюсь:
– Вот сюда, мама, садись, – женщина подвигается, – во-от… И не бойся… Всё будет хорошо.
Усаживаясь, мама вытирает глаза.
– Тебе удобно? – с удивлением поглядывая на меня, женщина ещё подвигается. – Не упадёшь?
– Нет, мне удобно.
– Смотри!.. Ну, счастливо, мамочка, – поглаживаю я её, – мы будем ждать. Смотри, не потеряйся! Запомни сани!
– Но-о, милыя! – понукнул кучер, и сани покатили.
Стоя на дороге, мы машем до поры, пока сани не скрылись из виду.
В напряжённом ожидании целый день слоняюсь по дому. Мама приехала счастливая и довольная. Она всё продала, но для меня важнее другое:
– Они тебя обижали?
– Нет.
– Никто ничего плохого не говорил?
– Нет, не говорил.
– Ав Родино тебя не бросили?
– Что значит «не бросили»? Мы все разбрелись, товар ведь у всех одинаков! В разных местах стояли.
– А сани?
– Кучер сказал, где будут сани, – туда и подходили. Я тоже.
– И ты не выговорила ему?
– Нет, не выговорила. Молодчина моя! Женщины тебя хвалили.
– Он дрянь, этот кучер! Он… Он… – и я горько-горько заплакала.
Драка
Вскоре после бегства из трудармии мама отправила нас к папиной сестре, тёте Марте:
– Проведайте – давно у неё не бывали.
У тёти Марты пятеро детей: четыре дочери и трёхлетний Ваня. Старшей Марии уже семнадцать, и в их дворе часто собираются парни – немцы и славяне.
Славяне часто задираются, и всё заканчивается жестокой потасовкой. Старшие дочери уговаривают малышей зайти в дом – я не слушаюсь и неожиданно слышу:
– Фашисты чёртовы, фрицы проклятые, Гитлеры!
Слова обжигают, словно оскорбления летят в меня. Увидела кровь и рванулась… На ком-то повисаю, кого-то кусаю, кого-то с яростью колочу по спине, приговаривая:
– Вот тебе фашист! Вот тебе фриц! Вот тебе Гитлер!
Неожиданно раздаётся смех. Он всё усиливается, только это не ослабевает мой пыл и ярость. Боковое зрение замечает, что за мною наблюдают.
Оказываюсь я среди парней; рядом со мной – высокий красивый кудрявый дядя в военной форме.
– Ты откуда взялась, малявка? Чья? – весело спрашивает он, еле сдерживая смех.
И слышит мою, горохом рассыпавшуюся тираду:
– Вы зачем в их двор пришли? Вам что надо? Какие они фашисты? Какие фрицы? Какие Гитлеры? Их отцы тоже на войне! И все мы здесь – война потому что!
После тирады «гости» взрываются спазматическим смехом, и гнев мой понемногу отступает, но, разгорячённая дракой, я не понимаю причину этого сумасшествия и недоумеваю. Чуть успокоившись, красивый дядя советует:
– Больше в драки не ввязывайся. Хорошо, что я здесь оказался, а так – ведь и убить могут.
И удаляется, посмеиваясь: «Ну и ну!.. Вот так девчонка!»
Следовать его совету я так и не научилась: и во взрослом возрасте бросалась в потасовки, разнимая и расталкивая дерущихся, не чувствуя боль от оплеух, предназначенных не мне. Возможно, срабатывали уроки детства – уроки, когда оскорблялась не столько личность, сколько личность по национальному признаку. Срабатывало, видимо, подсознание; обострённое чувство справедливости переходило в раздражение и даже агрессию.
Когда от тёти Марты вернулись мы с Изой в заречный домик, застали маму за занятием, которое всегда нам нравилось, – перебирала содержимое сундука. С грустью доставала она оттуда одежду для просушки: два батистовых платья, голубое и жёлтое, два шарфа, газовый белый и чёрный кружевной, белые свадебные чулки, фетровую шапочку с цветочками из меха, большую клетчатую шаль и чудом уцелевшую папину трикотажную рубашку нежно-кофейного цвета – остальные вещи няня обменяла на продукты. Позже, когда мы повзрослели и уже ходили в школу, тайком доставали из сундука эту единственную папину вещь, клали её перед собой и разговаривали, как с живым отцом.
Иногда мне думалось, как богато мы жили и что, видимо, из-за этого нас выслали. Когда наблюдали за содержимым маминого сундука, исчезал чёрный цвет войны: тёмные шали и платки, тёмные кофты и юбки, тёмные фуфайки, тёмные избы по вечерам и чуть мерцающий свет коптилок.
Праздники военных лет
После возвращения мамы из трудармии мы втайне начали отмечать немецкие праздники: рождество и пасху. Наш домик, одиноко стоявший вдалеке от других русских домиков, исключал возможность быть услышанным. О преднамеренной слежке никто особо не заботился – слишком глухое место.
Подготавливала праздники бабушка Зина. Приходили тётя Маруся с детьми, тётя Вера с Алмой, пухленькая тётя Нюра, аккуратностью, цветом кожи и красными щеками которой мы всегда любовались, соседские ребятишки Рудик и Кристя, одно время попрошайничавшие.
Стройный, худощавый Рудик был намного выше сестры, белокурой девочки с вьющимися до плеч локонами. Эту ангельскую пару жалели, им много подавали, и своими подаяниями они практически кормили родителей. Их больной туберкулёзом отец был освобождён от трудармии, но, постоянно пивший какие-то травяные настои, он всё же вылечился.
В середине пятидесятых семью разыскали какие-то родственники из ненавистной тогда Германии. Через Красный Крест им приходили иногда посылки – их начинали сторониться. Однажды я не узнала случайно встретившихся Рудика с Кристей: это были принц с принцессой. Она – в розовом шёлковом платьице, он – в белоснежной рубашке и чёрных брючках. Я растерялась и не нашла, что сказать. Они издали улыбнулись, поздоровались и, ни слова не говоря, прошли к своей землянке. Такими и остались в памяти – ослепительно юные, солнечные, улыбающиеся.