ПЕРЕВОД
эссе
1. Об одиночестве рождения и умирания. О разрывах
«Человек рождается в одиночестве.
В одиночестве выбывает из мира того — теплого, мягкого, влажного, — чтобы прибыть в мир этот: холодный, твердый, сухой. Из сокровенно личного, созданного только вокруг него, для него, ради него, из своего „внутри“ он выпадает в чужое, в не-свое, да и вообще ничье, в общее, всеобщее „вовне“. Из известного — в неизвестное. Из нежного „там“ его насильно выталкивают, а иногда выдергивают в грубое „здесь“, навсегда травмируя хрупкую психику. На неведомое и непознаваемое человек реагирует всеми имеющимися — явно ограниченными и недостаточными — средствами: сначала кричит. Окружающие понимают, что ему страшно и больно, но вряд ли ощущают его страх и боль. Родившийся бессловесной тварью не может ни объяснить, ни выразить всю глубину страдания, ни припомнить какие-то синие огонечки какой-то далекой истины…
А в пещере и сыро, и страшно, и скоро пора умирать.
Человек умирает в одиночестве.
В одиночестве убывает из мира, в котором сумел выжить и даже пожить. К этому миру он кое-как приспособился, с ним он как-то свыкся, в нем он как-то освоился. Этот пещерный мир ему иногда даже случалось считать своим. Тот лик с морщинками он помнил наизусть, сей лист с прожилками разглядывал на свет; вот это так и не успел прочесть, а то зачем-то — безуспешно, безутешно — читал и перечитывал всю жизнь. В этом мире он, как ему казалось, научился разделять личное и общественное, свое и чужое, внутреннее и внешнее, и вот — на пике овладения наивысшим, по его разумению, знанием и умением — его насильно выталкивают, а иногда выдергивают куда-то в неведомое страшное небытие. На краю пропасти утешением не может служить то, что к падению он готовился всю жизнь. Ведь так и не успел приготовиться. Так и не сумел припомнить треклятые синие огонечки…
А для чего тогда жил? Для привыкания? Понимания? Воспоминания? Поминания?
Если уж непонятно, зачем вообще жить, к чему понимать, зачем умирать?
И как вообще все это понимать?
Надо ли вообще это понимать?
В чем смысл непонятной и непонятой — а значит, бессмысленной? — жизни?
Смысл жизни — как кто-то где-то изрек — в самой жизни, причем чаще всего бессмысленной или, по крайней мере, не очень осмысленной. Ничего предосудительного в этом нет: ведь не осмысливает свою жизнь какой-нибудь булыжник или какая-нибудь свекла. А жизнь человека, поскольку он полагает себя существом мыслящим, все же заслуживает осмысления, — что бы ни изрекали — причем вся целиком, хотя осмыслению чаще всего подвергают лишь два момента. Вот они: раз и два. Рождение и умирание — два важнейших мгновения, суть коих сводится к одному и тому же: к простейшему жесту разрыва.
Раз — и все.
Два — и все.
Миг первый — пуповину режет санитарка, последний — нить перерезает парка.
Чик-чик.
Два разрыва знаменуют не количественное, а качественное превращение: вырванный человек исторгнут, изъят из вращения бытия. Из т. н. жизненной круговерти. Как ни крути, как ни верти. Знаменательные разрывы — оглушительные психические взрывы. Бах! Бабах!
Меж двух глобальных взрывов — из нераспознанного прошлого в непознаваемое будущее — как миг проносится вся неосмысленная жизнь: череда более или менее сильных локальных разрывов, на которые оглушенный человек реагирует чередой не очень удачных попыток привязаться и прирасти».
М-да…
Тема — неоригинальна, рассуждения — категоричны и примитивны. До чего жалок этот непреодоленный материалистический эмпиризм. Ну сколько можно?! А еще этот пафос! Даже не попахивает, а смердит глубинной экзистенциальной многозначительностью. Фу! Как претенциозно! Какие громкие слова. «Жизнь», «смысл», «осмысление»… Что «рождение»? Что «умирание»? Как пространство меж ними измерит тот, кто летит со скоростью звука (например, своего слабого крика) из небытия во вне-бытие, в т. н. бесконечность? А чуть ли не сакрализация этого «разрыва», так сказать «высшего мига» (по Ж. Б.), который почему-то в русском переводе превратился в «суверенный момент»… Ну и что, что разрыв? А то, что остается по обе стороны от разрыва? Куда деть бытийное безграничное пространство, безмерное поле быта, где ни края тебе, ни окраины? Вышеописанный грубый срез лишает человека вневременной причастности: животной, растительной, минеральной; он отсекает человека от жизненной полноты вселенной и низводит его существование до случайного, краткосрочного и бессмысленного пребывания микроскопической биомассы среди макрокосмической пустоты. Сия наивная интерпретация умаляет человека, представляет его в виде прыща, выдавливаемого в мертвый вакуум, а любые понятия замещает какими-то, извините за выражение, симулякрами. Однако ее вполне можно использовать для того, чтобы от нее оттолкнуться; ее пафосная нарочитость — удобная точка для отправления. Человеческий путь меж двух разрывов следует воспринимать не как бессмысленный расход, а как осмысливаемый исход пусть даже минимальной энергии: ведь человек время от времени пытается что-то высказать и тем самым что-то преодолеть или изменить.
Эти «что-то» заслуживают если не детального изучения, то — по меньшей мере — общего описания.
2. Невыносимая тяжесть бытия.
Страдательный залог одиночества
Вначале было не слово, а боль. Не былина, а быль. И целая гамма звуков от хрипа до крика.
Слово явилось, слоями вилось потом. Словилось. Прославилось. И — как материалисты ехидно опровергают идеалистов — не без помощи гоминидов.
Слово — не самое безуспешное средство преодоления. Овладевая словом, контуженный от рождения человек учится говорить, дабы поведать о своих ощущениях, но исповеди эти, как правило, повествуют не о радости, а о горести. О гадости. И о мерзости. Анналы рождаются от больших невзгод: наводнений, землетрясений, засух, оледенений, эпидемий и — неоценимый вклад человека в историю — истребительных войн.
Как совершенно верно подметил Б. В., а позднее пересказал Р. К., история — это наука о человеческом несчастье. Сколь многословны и искусны пересказы горя и страдания, столь кратки и неловки пересказы радости. А как убедительны описания напастей еще не свершившихся, пока еще грядущих и даже гипотетических! Змеи и василиски, против которых нет заговариванья, чахлость, горячка, лихорадка, воспаление, засуха, палящий ветер и ржавчина, проказа, почечуй, короста и чесотка, сумасшествие, слепота и оцепенение сердца, проказа на коленах и голенях, вода как кровь, река, кишащая жабами, мошки на людях и на скоте, песьи мухи, моровая язва, воспаление с нарывами, град и гром, саранча и тьма…
И со времен ессеев и фарисеев ничего не изменилось.
Но какие бы несчастья человек не пересказывал, умение пересказывать все равно не гарантирует ему понимания окружающих. Дело не в том, что его рассказы неумелы и безыскусны (это правда), и не в том, что окружающие не очень понятливы и не очень заинтересованы (правда и это); дело в том, что каждый человеческий случай коварно уникален и патетически недоступен полному адекватному выражению.
Людей в мире много, а я — один.
Капля в море.
Сам себе раб и господин —
Вот ведь какое горе.
Однако каждая капля индивидуальна. У каждого индивидуума капает по-своему. Каждая радость отделена, каждая горесть — горесть в особенности — обособлена. Да, ему горько. И ей горько. И мне тоже. Наши души горюют и выгорают, в наших душах горит как от ядреной горчицы. У нашей горечи — схожий привкус гари. Наша горечь сопоставима, сравнима, даже соизмерима, но никак не сопричастна. В нашей горечи мы не едины. И тебе и мне горько, но нам горько не вместе, а врозь.
Где та сладость, что нас утешает, где тот вкус, что нас единит?