Пять лет она вела эту священную войну за свое призвание, играла с новыми цветовыми контрастами, дерзко экспериментировала с композицией и темами, вырабатывала свой собственный почерк, свой стиль письма. Она льстила себе, уверившись в том, что это ее видение было уникальным, неповторимым, свежим, дерзким и новым, что, возможно, она сама даст импрессионизму новое, революционное направление развития. Эти искания увенчались восемнадцатью новыми работами, выполненными ею за последний год. Она трудилась без устали, днем и ночью, она старалась закончить свои революционные холсты к тому времени, как начнется рассмотрение работ, допущенных к участию в выставке.
Но когда она принесла эскизы на суд экспертов, отбирающих выставочные экспонаты для парижских картинных галерей, все эксперты, как один, дали крайне неодобрительные отзывы. Большинство даже не потрудились смягчить формулировки.
– Но, мадемуазель, эти картины просто отвратительны!
– Я поставлю крест на своей репутации, если выступлю в поддержку этого кошмара!
– Скажите на милость, кто пожелал бы повесить такое у себя в салоне?
Тяжелее всего было выслушивать месье Фальконе, ибо он не пожалел времени на то, чтобы с грубой прямотой высказать все, что думает о представленных на его суд работах:
– Стиль отвратителен. Импрессионизм и тот достаточно плохо продается, а это… это идет даже дальше, чем импрессионизм. Я даже затрудняюсь сказать, куда вас занесло. Центральные фигуры на всех ваших полотнах выглядят вполне привлекательно. Я должен признать, что в них есть некий шарм от Ренессанса. Но вы окружаете их хаосом и насилием, вы помещаете их в мир, сознательно искаженный до безобразия. Вы никогда не получите поддержку таким работам. Над ними будут смеяться, нет… потешаться. Прошу вас, уберите их немедленно с моих глаз!
И, несмотря на все эти грубые отказы, Мэйсон не переставала надеяться на Всемирную выставку. Цеплялась за последнюю надежду как утопающий за соломинку. Было известно, что жюри принимает работы не одних лишь салонных художников или импрессионистов, которые постепенно добились общего признания, но и работы авангардистов. Настоящих художников авангарда. И поэтому Мэйсон тоже подала заявку, поверив, что имеет право на собственное видение. Она неустанно молилась о том, чтобы ее работы оказались понятыми, оцененными по достоинству… Она говорила себе, что все ее труды не пропадут зря, даже если один-единственный человек, взглянув на них, скажет: да, я вижу.
Но этого не произошло.
И теперь ей некуда было идти, не к кому обратиться. Она исчерпала все возможности.
Сказать, что она чувствовала себя униженной, значит, ничего не сказать. Те, кто судил ее, вершили суд, глядя на ее труды сквозь пелену собственных предубеждений. Как всегда, им не хотелось принимать новое видение, новый стиль. Особенно если этот новый взгляд был взглядом женщины.
Как могла она быть настолько слепа? Как посмела она мечтать о том, что кто-то удостоит ее работы вниманием? Она вновь и вновь вспоминала отца. «Твоя мазня – пустая трата времени. От нее одна головная боль».
Слова его продолжали больно жечь. Сколько лет прошло, а рана так и не затянулась.
И, как часто бывало в минуты уныния, Мэйсон подумала о матери. Печальная тихая женщина, для которой живопись была средством ухода от действительности, ставшей непереносимой.
– Будь осторожна со своими желаниями, – говорила она Мэйсон, – потому что они иногда сбываются. Но сбываются они не так, как ты себе это представляешь, ты должна быть готова заплатить сполна за исполненные желания.
Мэйсон была готова добиться успеха любой ценой. Но мама, оказывается, ошибалась. Желание… тяжкий труд… упорство… И ничего не помогло.
Неужели отец был прав от начала и до конца?
Мэйсон поежилась в насквозь промокшем плаще. Облокотившись о каменный парапет, она смотрела в чернильные воды Сены. Она слышала, как с шумом несется под ней вода. Течение было наверняка очень сильным. Мэйсон закрыла глаза. Она была на грани обморока. Ей представлялось, что она сливается с рекой, становится ее частью. Она знала, что подобное ощущение могло родиться под влиянием абсента, но не только его одного.
– Мне нужна помощь, – прошептала она бушевавшей внизу реке. – Я не справляюсь одна. Мне нужна… помощь.
Мэйсон не знала, сколько времени вот так простояла на мосту, повторяя как заклинание мольбу о помощи. Но через какое-то время до сознания ее дошло, что дождь поутих. Все как-то странно переменилось. Она подняла глаза и вдруг увидела, как красиво вокруг. Красота окружающего пейзажа ошеломляла. Она повернулась, взглянула на восток, туда, где переливался огнями в дымке дождя город. Он казался далеким и почти мистическим, а Сена, величественная и прекрасная, катила свои воды через самое сердце Парижа. Сена, похожая на змеящуюся ленту живого серебра.
И вдруг, словно из пелены тумана, возникла фигура. Женщина в плаще неопределенного цвета шла навстречу по мосту с другого берега реки. Она придерживала капюшон возле шеи, а полы плаща, раздуваемые ветром, били ее по ногам. Мэйсон смотрела на приближающуюся незнакомку, гадая, не абсент ли играет с ней шутки. Может, это галлюцинация?
Но фантомная дама заговорила с ней на французском.
– У вас неприятности? – спросила она.
Мэйсон огляделась. Интересно, откуда могла прийти эта женщина?
– Нет, мадам. У меня все хорошо, – на французском ответила Мэйсон. – Но все равно спасибо за заботу.
– Ну что же, воля ваша.
Мэйсон отвернулась, полагая, что женщина пойдет мимо. Но она остановилась. Снова зазвучал ее голос, перекрывая шум ветра и дождя:
– Вы чувствуете, что все бесполезно? Что вы уже на дне и помощи искать негде? Никто не понимает вашей боли? И Сена, с ее сладостными объятиями, ваш единственный друг. Единственное утешение. Ваше единственное решение?..
Мэйсон ошеломленно взглянула вниз, на реку, потом перевела взгляд на женщину. «Она думает, что я готова прыгнуть с моста!»
– Нет, мадемуазель, вы неправильно меня поняли.
Однако женщина продолжала, словно и не слышала.
– Искушение велико, не так ли? – сказала она навстречу ветру. – Оставить в прошлом тот мир, что вы успели познать. Примкнуть к сонму безликих, тех, кто отдал свое последнее дыхание матери Сене.